Длинный костлявый бородатый без шапки с большими ушами точно добрый колдун мешает кипящую краску и всё учит меня: глядя всем прямо в глаза

   На дальнем-дальнем Севере, где круглое лето днем и ночью светит солнце, а всю зиму – полярное сияние, жители строят дома из оленьих шкур. Очень просто. Берут они длинные шесты, втыкают их по кругу в землю или в снег, а вверху связывают вместе. Получается как бы скелет шалаша, но называется он не «скелет», а «каркас». На каркас набрасывают шкуры. Вот и готов дом.

   За меховыми стенами крякает мороз и топчутся олени – роют снег, чтобы добыть на ужин мох; вверху через круглое отверстие заглядывают озябшие звезды, а холод не попадает: его прогоняет горячий дым от костра, который горит посреди шалаша.

   Наверно, в таком доме тепло и уютно, и всё это напоминает сказку про Снежную королеву.

   Одно непонятно: откуда северные жители берут шесты? В тундре только ползучие кустарники растут. Видимо, приходится запрягать в нарты оленей или собак и ездить за жердинами в тайгу…

   Севке проще. Ему для шалаша нужен всего один шест, и ездить за ним никуда не надо. Еще в сентябре его подарил Севке Гришун.

   Гришун учится в ремесленном училище и держит голубей. У него несколько шестов, которыми он этих голубей гоняет. Гришун совсем большой, он курит и ругается иногда совершенно жуткими словами. Но когда Севка подошел и спросил, можно ли взять один шест для важного дела, Гришун не пригрозил надавать по шее и никак не обозвал. Он сказал:

   – Бери и уматывай на фиг, не путайся под сапогами…

   Счастливый Севка втащил тонкую жердь в свое окно и уложил за кроватью вдоль плинтуса.

   С тех пор Севка часто строил шалаш. Конечно, не в далекой тундре, а прямо в комнате, на кровати. Когда мамы не было дома.


   В деревянном старом доме стояла тишина. Но не сильная, не до звона в ушах. За дощатой стенкой бубнила еле слышно Севкина соседка – четвероклассница Римка Романевская. Она учила правила по русскому языку. Эти правила она целыми днями долбила. Один раз Севка пошел в уборную в конце двора и слышит из-за дверцы:

   «Мягкий знак после шипящих согласных в конце слова ставится у существительных женского рода… Мягкий знак после…» Севка стоял, стоял, переминаясь с ноги на ногу, а потом не выдержал:

   – Эй ты, существительное женского рода! Скоро вылезешь? Мне тоже надо!

   Но нахальная Римка сказала, что не скоро, и Севке пришлось идти за угол…

   Кроме Римкиного бормотанья слышался очень далекий и приглушенный голос тети Даши Логиновой. Это уже не в доме, а на дворе. Тетя Даша ругала сына, первоклассника Гарика, и, конечно, грозила выпороть. Но это не страшно. Пока тетя Даша кричит, от беды далеко. А вот когда она становится молчаливой и решительной – держись, Гарик.

   Отчетливо щелкали ходики, а в комнате Ивана Константиновича еле слышно играло радио. Эти звуки не прогоняли вечернюю тишину, а вплетались в нее, и тишина делалась спокойной и доброй.

   И всё было хорошо. Жаль только, что мама придет еще не скоро.

   Севка вытащил шест и положил его концами на спинки широкой маминой кровати. Потом накинул на него старый полушубок и свое одеяло. Подоткнул края под матрац.

   В таком шалаше хорошо придумываются всякие приключения. Но сейчас придумывать не хотелось. Не такое было настроение. Севка достал из «Пушкинского календаря» маленькую мамину фотографию и с ней забрался в свое укрытие.

   В той части шалаша, где крышей служил полушубок, стояла теплая мохнатая темнота. А вытертое одеяло просвечивало, и мелкие дырки сверкали, как электрические звездочки. Севка пристроил фотографию во вмятине подушки и сделал в шалаше щелку, чтобы луч от лампочки падал на мамино лицо.

   И получилось, что он вдвоем с мамой.

   Было немножко грустно и все-таки хорошо. Севка будто даже мамин голос услышал. Как она поет песню о тонкой рябине.


   Севкина мама часто пела, когда что-нибудь делала дома. Чистит картошку, или зашивает продранные Севкины штаны, или белит известкой печку-плиту – и поет. Но это негромко, для себя. А иногда (правда, это нечасто бывало), если приходили гости, мама пела для всех, и все ее хвалили. А в давние времена, еще до войны, когда Севка был крошечным и они жили в Ростове, мама пела на концертах. За это ей однажды подарили книгу «Пушкинский календарь». Там на гладком листе было написано черными чернилами: «Татьяне Федоровне Глущенко за активное участие в художественной самодеятельности. Нач. кл. Сергиенко». «Нач. кл.» – значит начальник клуба моряков.

   В сорок первом году, когда эвакуировались из Ростова, мама взяла «Пушкинский календарь» с собой. Потому что Севка очень любил эту книгу. Гладкие белые листы в начале и в конце книги он изрисовал разными картинками (очень уж хорошая была бумага!), с удовольствием разглядывал портреты и рисунки, узнавал на страницах знакомые буквы и цифры. А потом по стихам Пушкина мама учила его читать.

   Тяжелый календарь в твердых коричневых корках был самой давней семейной вещью у Севки и мамы. Самой своей. Да еще большой потрепанный чемодан, с которым Севка и мама приехали в сибирские края. Все остальные вещи появились потом, постепенно: кровать, старый сундук, стол, две табуретки, рассохшийся фанерный шкаф, зеркало, посуда и всё другое, что необходимо людям, когда они живут на одном месте.

   Появились и кое-какие книги, но всё равно «Пушкинский календарь» был самый любимый. Иногда Севка читал его один, а иногда с мамой. Благода-ря календарю и маме он узнал еще до школы очень важные вещи. Не только про Пушкина, но и про многое другое. Оказывается, цари были очень плохие люди. Они грабили и угнетали народ. Цари защищали помещиков, которые издевались над бедняками. Эти помещики били крестьян кнутами и прутьями и продавали их, будто коров или лошадей. Наконец народ не выдержал, и случилась революция. Царя, помещиков и всяких буржуев свергли. Пушкин тоже был за революцию, но он до нее не дожил, потому что один гад по имени Дантес смертельно ранил его на дуэли.

   Пушкин умер десятого февраля 1837 года… А ровно через сто лет и один день родился на белый свет Севка Глущенко.

   Это число в «Пушкинском календаре» мама обвела красным кружочком. Но Севка не любил стра-ницу со своим днем рождения. Там была напечатана маска Пушкина. Маску сделали, когда Пушкин умер, и она была с закрытыми глазами. И еще одну страницу – где Пушкин в гробу – Севка не любил. Страшновато было смотреть, а самое главное – очень жаль Пушкина. Ну почему, почему он не успел выстрелить первым?


   Севка, уже который раз в жизни, пожалел Пушкина, разозлился на подлого буржуя Дантеса и по-двинул к себе «Календарь». Стал его листать. Свет из щели упал на восемьдесят третью страницу. Там была похожая на фотокарточку картинка: Пушкин стоял на скалистом берегу, плащ у него развевался, а перед ним кипели волны. Под картинкой были стихи, которые Севка очень любил. Вернее, любил их начало. Стихотворение было большое и не совсем понятное, но первые строчки – печальные и гор-дые – Севке нравились так, что каждый раз щипало в глазах.

Прощай, свободная стихия!
Последний раз передо мной
Ты катишь волны голубые
И блещешь гордою красой.

   Мама объяснила, что Пушкин это написал, когда уезжал от моря и прощался с ним.

   Севка тоже однажды уехал от моря. Но это было очень давно, и море Севке запомнилось плохо. Что-то серовато-синее, встающее неоглядной стеной. Но всё равно Севка его любил. Море – это была стихия. Севка однажды спросил у мамы, что такое стихия, и она объяснила. Стихия – это что-то громадное и сильное: бушующий ветер, гроза, землетрясение. И море…

   И стихи Пушкина – тоже стихия:

   «Буря мглою небо кроет, вихри снежные крутя…»

   «Мчатся тучи, вьются тучи, невидимкою луна осве-щает снег летучий…»

   «Ужасный день! Нева всю ночь рвалася к морю против бури…»

   И если даже стихи не про бурю, не про ветер и море, стихия в них всё равно чувствуется, только она спокойная. Море ведь тоже бывает спокойным, но оно и тогда могучее…

   Севка пошептал про себя четыре строчки про стихию, хотел еще полистать «Календарь» и услышал, что на улице, за двойными рамами с треснувшим стеклом, тоже просыпается стихия. Нарастал резкий ветер. Стекло начало потихоньку дребезжать, быстрый воздух свистел в сучьях тополей, которые росли у кирпичной стены пекарни.

   Сразу было понятно, что ветер этот пронзительный и, наверно, завтра он принесет снег. Снег – это здорово, это веселая зима, санки, близкий Новый год. Он, этот сорок шестой год, будет очень хороший, потому что первый год без войны, так все говорили. Но пока от ветра делалось неуютно. Тоск-ливо даже. И мама не скоро придет, у нее в Заготживсырье опять собрание, и она должна печатать протокол. Она часто задерживается – то на этих дурацких собраниях, то на сверхурочной работе, на которую все должны ходить, хотя «сидишь в конторе как пень и делать абсолютно нечего».

   Севка тревожился. Ходить поздно вечером по улицам опасно. Бывает, что нападают бандиты с финками, отбирают у прохожих деньги, продовольственные карточки и одежду. Иногда маму провожает с работы капитан Иван Константинович Кан, который живет в комнате за левой стенкой, – он возвращается домой из пехотного училища и заходит за мамой в Заготживсырье. Но сегодня он до утра на дежурстве.

   Севка поворочался в своем шалаше, чтобы прогнать неспокойные мысли. Они, конечно, не про-гнались, они любят привязываться, когда человек один-одинешенек. Может, пойти к Романев-ским? Иногда там весело и даже покормить могут (а то свою порцию пшенной каши Севка слизнул сразу после школы, и в животе опять пусто). Но кажется, Соня еще не пришла, у нее шесть уроков во вторую смену, а бестолковая Римка всё долбит свои правила…

   Севка выбрался из-под полушубка и подошел к окну.

   Бумага, которая закрывала щель в стекле, оторвалась, от окна дуло. Пробившийся с улицы воздух стекал с подоконника, льдисто холодил сквозь чулки Севкины ноги. Но Севка не ушел. Сел на табурет, попытался натянуть на коленки штаны из гимнастерочной ткани, сунул ладони под мышки, спрятал подбородок в растянутый воротник тонкого хлопчатобумажного свитера и стал смотреть, какая за окнами ночь.

   Ночь была с луной. Минуты две Севка размышлял, почему луна бывает разная: иногда громадная, будто стол в комнате Романевских, а порой – малюсенькая, с пятак. Сейчас луна была величиной с мячик. И очень яркая. Она висела неподвижно, потому что не было ни облачка. Если есть облака, луна всегда катится им навстречу – словно колобок, за которым гонится волк. Но сейчас резкий ветер выскреб небо – как метлой из жестких прутьев (такой метлой тетя Лиза в школе чистит крыльцо от слежавшегося снега и ледяных крошек; этой же метлой иногда награждает по спинам тех, кто носится сломя голову и мешает работать). Ветер этот дергал и мотал корявые черные ветки тополей.

   Если долго смотреть, может показаться, что кто-то в ветках суетится, вертится. Может быть, разбойники или даже какие-нибудь страхилатины – например Баба Яга. В прошлом году Севка, если был вечером один, побаивался смотреть в чащу веток. А сейчас не боится, потому что никаких Баб Яг (или как – «Бабов Ягов»?) на свете совершенно не бывает. Поэтому сейчас и сказка начала придумываться не страшная. Будто в тополиных ветках поселились обезьяны. Не такие, как в Африке, а специальные – северные. У них густой мех, добрые желтые глаза, и сами они добродушные и дружелюбные. И у них есть детеныш – маленький обезьянчик (или обезьяненок? или обезьяныш?). Когда выпадет снег, он прыгнет сверху в мягкий сугроб и приковыляет к Севке в гости. Он пушистый, ласковый и веселый. И они с Севкой…

   Что они будут делать, Севка не придумал. Что-то случилось. Всё осталось прежним – луна, ветки, скрежет и подвывание ветра, но Севка напрягся – с радостным ожиданием. Будто уловил еле слышный сигнал. Нет, это был совсем неслышный сигнал, даже непонятно что. Но Севка уже знал: идет мама.

   С минуту он сидел с радостью и беспокойством – не ошибся ли? Но потом уже явно уловил мамины шаги на лестнице. Захлопали двери – в сенях, в коридоре. Вот мамин голос – она весело поздоро-валась с тетей Аней Романевской. И теперь уже у двери…

   Севка дернулся, чтобы кинуться к порогу… и остался на табурете. Он был сдержанный человек, Севка. По крайней мере, старался быть сдержанным. И когда мама вошла, он только улыбнулся ей навстречу.

   – Севёныш! Ты зачем у окна? Тебя всего просквозит!

   – Не просквозит, я тут недолго… – Севка неторопливо встал, подошел, тронул щекой мамин рукав.

   На улице еще не было снега, но северный ветер пропитал жесткое сукно льдистым воздухом, и от мамы пахло веселой зимой.

   Мама торопливо разматывала пушистый платок. Севка поднял на нее глаза:

   – А ты почему так рано? Говорила – собрание…

   – Собрание получилось короткое… А ты что, не рад, что я пришла?

   – Наоборот, – солидно сказал Севка. – Просто удивился.

   Мама оглядела комнату:

   – Я смотрю, ты тут поработал. Опять на кровати сооружение.

   – Сейчас уберу.

   – Вот-вот, убирай… А я печку растоплю, сварю макароны на молоке…

   – И с сахаром, – облизнулся Севка.

   Скоро печка гудела, стреляла, потрескивала и свистела, будто она топка скоростного паровоза. А кастрюля на плите пфыкала, как паровой котел. Мама кинула в нее целую охапку сухих трескучих макаронин (Севка ухватил одну и сунул в рот, как папиросу).

   Печная дверца была приоткрыта, чтобы усилить тягу. Севка присел перед ней, стал смотреть на огонь и толкать в щель кусочки коры и щепочки. Вечер обещал быть прекрасным.

   Но мама разбила Севкины мечты. Она со вздохом проговорила:

   – За уроки ты, конечно, не брался…

   – Ну, мама… – осторожно сказал Севка. – Ну можно же завтра.

   – Знаю я это «завтра». Будут сплошные кляксы… Пока варятся макароны, садись и сделай хотя бы упражнение по письму.

   – О Господи, ну что это за жизнь такая, – сокрушенно произнес Севка, надеясь разжалобить маму. – Только сел человек погреться…

   – Если человек будет канючить, он не получит подарок…

   – Какой? – Севка пружинисто встал.

   – Какой просил.

   – Ручку? – осторожно спросил Севка.

   – Ручку, ручку…

   Севка забыл, что надо всегда быть сдержанным. Он затанцевал вокруг мамы, как вылеченные обезьяны вокруг доктора Айболита. И мама, смеясь, достала из сумки подарок.

   Это была металлическая коричневая трубка. С двух сторон из нее торчали, как тупые пистолетные пули из гильзы, блестящие колпачки. Вытащишь один – там перо. Переверни колпачок, вставь тупым концом в трубку и пиши. А во втором – карандашный огрызок. Если писать таким коротышкой, его и в пальцах не удержишь, а в трубке он – как настоящий большой карандаш.

   Но главное – сама трубка. Это было оружие. Из нее отлично можно стрелять картофельными проб-ками. Надо зарядить трубку с двух сторон, крепко надавить сзади карандашом, и передняя пробка – чпок! – вылетает как пуля. В последние дни такое чпоканье то и дело слышалось в Севкином классе. Особенно на уроках чтения, пения и рисования, когда не надо писать и решать. Стреляли счастливчики, у которых были трубки. У Севки не было. Вот он и просил у мамы несколько дней подряд.

   Мама, судя по всему, не догадывалась, зачем Севке эта ручка. Думала, что просто ему нравится такая: блестящая, с карандашиком. А сам Севка насчет стрельбы не объяснял. Не то чтобы скрывал специально, а зачем лишние подробности…

   Попрыгав, Севка опять стал сдержанным и потащил к столу противогазную сумку, которая была у него вместо портфеля. Достал тетрадь по письму. Она была в самодельной газетной корочке: тетради в школе выдавали без обложек, говорили, что на фабрике не хватает плотной бумаги.

   Взглянув на замусоленную тетрадь, мама опять вздохнула:

   – Сядь как следует… Подстели газету, стол закапаешь чернилами… Покажи, какое упражнение задали?

   Упражнение было небольшое, всего три строчки. Списать предложения, вставить в словах пропущенные буквы. Подумаешь!

   Наверно оттого, что новая ручка помогала, Севка писал быстро и довольно аккуратно. И даже ни одной кляксочки не уронил: ни в тетрадь, ни на газету, ни на клеенку. Но мама всё беспокоилась: ей казалось, что Севка опрокинет пузырек с чернилами («макай аккуратней!»), помнет и без того жеваную тетрадку («не ставь на нее локоть»), искривит себе позвоночник («ну почему ты кособочишься за столом?»).

   – И не торопись, никто за тобой не гонится. А то опять напишешь как курица лапой…

   Севка хихикнул. Он тут же представил, как тощая грязная курица, одна из тех, что у Гарькиной матери, тети Даши, прыгнула на стол, сшибла крылом пузырек, ступила в чернильную лужу когтистой лапой и начала царапать на листе в косую линейку: «На поле растут рожь и пшеница…»

   – Ну что ты веселишься? Вот увидит завтра Елена Дмитриевна твои каракули, опять расстроится.

   – А у нас теперь по письму… то есть по русскому языку… теперь не Елена Дмитриевна, а Гета Ивановна. Она теперь часто нас учит, потому что у Елены Дмитриевны совсем глаза испортились.

   – Ну и пусть Гета Ивановна. Думаешь, за такую писанину она тебе спасибо скажет?

   – А она ничего не скажет, – деловито разъяснил Севка. – Она, если ей не нравится, ка-ак дернет листок из тетрадки… И – трах-трах его – на клочки. «Будешь переписывать после уроков!» Психопатка настоящая…

   – Всеволод! Ты с ума сошел?

   – А чего? Если она глупая…

   – Учительница не бывает глупая! Заруби на носу. И чтобы больше я…

   – Ага! А зачем она говорит «польта»?

   – Что-что?

   – «Польта»! «Кто не решил все примеры, по?льта не получат и домой не пойдут!»

   – Ну… мало ли что. Она просто ошиблась.

   – Да, «ошиблась». Она всегда так говорит. Я один раз встал и сказал ей: «Гета Ивановна, надо говорить не «польта», а «пальто», если их даже много, мне мама объясняла…»

   – Д-да? – с интересом спросила мама. – И как же отнеслась к этому Гета Ивановна?

   – Нормально отнеслась,– вздохнул Севка. – Даже не заругалась. Только сказала: «Если ты такой умный, иди учиться к своей маме».

   – Вот видишь! Разве можно делать замечания учительнице! Да еще при всем классе.

   – А как же быть? – удивился Севка. – Раз она неправильно…

   – Ну… в крайнем случае, подошел бы, когда она одна, вежливо сказал ей: «Гета Ивановна, вам не кажется, что вы немножко ошибаетесь?»

   – Да подходил я к ней и так… вежливо, – отмахнулся Севка. – Она недавно нам рассказывала про битву под Москвой и говорит: «Немецкие «мессер-шмитты» изо всех сил бомбили наши позиции, но ничего у них не получилось…» Я на перемене ей сказал тихонечко: «Гета Ивановна, «мессершмитты» не могут бомбить, это же истребители…» А она как заорет: «Надоел ты мне, как зубная боль! Вон отсюда!» Схватила меня за лямки и как потащит в коридор… – Севка пошевелил спиной. – У меня даже в пузе забулькало с перепугу…

   – Ох уж какой боязливый! Подумаешь, из класса выставила. Не укусила ведь…

   – Я не про то, что укусила… Я подумал: вдруг Елена Дмитриевна совсем от нас уйдет, а Гетушка вместо нее навсегда сделается.

   – Не Гетушка, а Гета Ивановна, – не очень уверенно сказала мама. – Что это мы с тобой разболтались! Ну-ка, пиши, а то до ночи не кончишь.

   – Уже кончил. Вот, словечко последнее осталось…

   Севка дописал, закрыл ручку, и она опять стала похожа на удивительный патрон, у которого с двух сторон торчат пули. Севка подкинул ее на ладони.

   – Эх, картошечку бы мне, – мечтательно сказал он. – Хотя бы одну…

   С картофелиной можно было бы пробраться на кухню – там сейчас никого нет – и разок попробовать, как действует новое оружие. Но мама о Севкиных планах не догадывалась. Она решила, что Севка просто соскучился по жареной картошке – золотистой, хрустящей, на подсолнечном масле. И утешила:

   – Скоро привезут. Иван Константинович обещал помочь с машиной.

   Картошку, которую мама весной сажала, а летом окучивала (Севка помогал), давно выкопали, но огород был далеко за городом, а машину в маминой конторе вредный начальник Панчухов почему-то всё не давал. Мешки стояли в сарае у знакомого колхозника. Сарай назывался «стайка», в нем жила добрая корова Зорька с теленком Васькой. Васька Севке очень нравился, корова тоже, а хозяин был сумрачный и молчаливый.

   – Не померзла бы картошечка-то, – озабоченно сказал Севка, слушая ледяной ветер. – Вот как выставит дядька мешки на двор, чё с него возьмешь…

   Мама засмеялась:

   – «Чё возьмешь». Сибирячок ты мой… Не выставит. Может быть, завтра уже привезем. Вот тогда нажарим, наварим. А пока давай макаронами ужинать.


   Макароны, сваренные на молоке, посыпанные сахарным песком, были восхитительны. И главное, мама сварила их сегодня много. Севка наелся так, что сразу осоловел и начал засыпать прямо на табурете. Мама постелила ему, как всегда, на длинном сундуке, который остался от прежних жильцов, кинула поверх одеяла старый полушубок – чтобы не продуло хитрым, как вражеский разведчик, сквозняком от окна – и велела:

   – Брысь в постель.

   Севка послушно улегся. Но не уснул. Когда мама выключила свет и тоже легла, он пробрался к ней.

   – Здрасте, это что за гость? – сказала мама.

   – Я немножко с тобой полежу, я спросить хочу…

   – Ой, а почему у тебя ноги как ледышки? Холодно там?

   – Да не холодно, не холодно… Мама, а «стихи» и «стихия» – это родные слова?

   – Как – родные?

   – Ты же сама рассказывала, что некоторые слова от одного корня выросли, как ветки дерева. Ну, «самолет» и «летчик». «Наушник» и «подушка»… А «стихи» и «стихия»?

   – Я… ой, Севка, я даже не знаю. Как-то не думала… Может быть… А сам ты как думаешь?

   – Тоже не знаю. Если Пушкина стихи, то, конечно, это родные со стихией. Но ведь всякие бывают…

   Они помолчали, и мама осторожно спросила:

   – А ты больше никаких стихов не написал?

   – Да ну… вот еще…

   Дело в том, что перед Октябрьским праздником у Севки сами собой сочинились четыре строчки:

Свергнут царь, и свергнута вся свита.
Не владеть землею паразитам.
Знамя красное ярко горит —
Власть Советов всегда победит!

   Маме эти стихи очень понравились, и она рассказала про них Елене Дмитриевне. Ну и началось! Сначала Севку упросили прочитать это «стихотворение» на утреннике, а потом еще поместили в стенгазете «За учебу», которая висела в деревянной рамке рядом с учительской. На утреннике Севке вежливо похлопали, в стенгазете стихи его, конечно, прочитали, и Севка, по правде говоря, даже слегка гордился. Поэтическая слава – штука приятная. Но после праздника Людка Чернецова, с которой он поругался из-за промокашки, сказала: «Дурак ты, хоть и Пушкин». Громко сказала, прямо на уроке. Елена Дмитриевна сделала ей справедливое замечание, но поздно – прозвище приклеилось к Севке. А через пару дней оно из «Пушкина» превратилось в «Пусю».

   Раньше у Севки было обыкновенное прозвище – по фамилии, как у всех: Глуща, или Гуща, или, чаще всего, Гущик. А теперь какая-то Пуся…

   Севка обиженно пошмыгал носом. Потом пробормотал, притворяясь, что засыпает:

   – Чё писать-то… Разве я поэт?

   – Кто тебя знает, – серьезно сказала мама. И добавила: – А ну-ка, беги к себе, а то уснешь.

   – Я еще маленько полежу. Ну, самую чуточку…

   Севка повернулся на спину и стал смотреть «кино». Над печкой высоко в углу была щель в дощатой стене. В нее падал свет из комнаты Романевских, и на другой стенке выступал из темноты желтоватый неровный квадрат с размытыми краями. Качалась в углу паутина, шевелился клочок оторванных обоев, суетились мелкие тени. И всё это складывалось в подвижные рисунки. Если приглядеться – очень интересные.

   …Вот идет по пустыне медленный верблюд, вот летит над башнями старинного города большущая птица, а на спине у нее мальчишка. А вот спешит куда-то скособоченный человечек в остроконечной шляпе. Он тащит тяжелый ящик – наверно, шарманку. За ним увязалась добродушная лопоухая собачонка. Вернее, щенок… Щенка зовут Буль, он сперва был беспризорный, а потом подружился с кривобоким шарманщиком, и они вместе ходили по разным городам. Шарманщик играл всякую музыку, а Буль танцевал и кувыркался, и все их любили, но однажды…

   – Севка, ты же совсем спишь.

   – Нет, я еще маленько посмотрю.

   – Что посмотришь, чудо ты заморское? Сон?

   – Кино…

   Шарманщик и Буль куда-то пропали, придется досматривать про них завтра…

   А что, если бы по правде в углу над печкой было кино! Ложишься спать, а там включается маленький экранчик и начинается какой-нибудь фильм – не отрывочный и сбивчивый, а настоящий! Вот было бы счастье!

   …Прошли годы. Севка сделался взрослым и даже пожилым Всеволодом Сергеевичем. Однажды он купил себе маленький транзисторный телевизор – похожий на игрушку, но совсем настоящий. Ночью, укладываясь в постель, он ставит иногда телевизор на стул и смотрит какую-нибудь кинокартину. Это ему нравится. Но особого счастья Всеволод Сергеевич не чувствует. Гораздо счастливее он был, когда смотрел в углу над печкой неясные коротенькие сказки, сотканные из желтых лучей и паутинок. Может быть, потому, что эти сказки сочинял он сам. А может быть, потому, что было ему всего восемь лет…

   Севка отодвинул черную от старости доску, и в заборе появилась щель. Севка бросил в нее сумку. Потом протиснулся сам. И оказался в Летнем саду. Сад, конечно, только назывался так – Летний. Теперь он был совершенно осенний. Севка пошел среди голых высоких берез. Он весело раскидывал ногами жухлые листья. На листьях блестела тонкая пыльца изморози. Новая кожа ботинок покрывалась от нее тонкими, как волоски, влажными полосками.

   Севка шел в ботинках, а не в старых кирзовых бахилах, потому что в этот ярко-синий безоблачный день уличная грязь окаменела от холода.

   Ботинки мама недавно получила по ордеру на товарном складе Облрыбкоопа. Но отпускать Севку в них в школу она сегодня боялась: говорила, что холодно. Тогда Севка сказал:

   – Они и так мне жмут… самую чуточку. А к весне я вырасту, и они совсем не полезут, пропадут.

   Мама засмеялась и сказала, что Севка слишком хитер для своих лет. И разрешила. Только велела вместо старого легкого ватничка надеть зимнее пальто.

   – У-у… – сказал Севка.

   – Ничего не «у». Зря я, что ли, шила его из своей почти новой тужурки?

   Севка полагал, что зря. В телогрейке было ничуть не хуже. А пальто получилось длиннополое, и Севка считал, что в этой обновке он похож на тонконогую девчонку.

   Но говорить этого Севка не стал. Ни к чему портить настроение, когда день такой солнечный, когда в сумке новая трубчатая ручка, когда уроки все (честное-пречестное, все!) сделаны, а завтра уже суббота, за которой придет счастливое долгожданное воскресенье…

   Севка прошел мимо заколоченного летнего театра, где в мае они с классом смотрели кукольную пьесу «Веселый праздник», мимо заваленной листьями танцплощадки и через другую щель выбрался на деревянный, покрытый стылыми комками грязи тротуар. В квартале от школы. По обеим сторонам улицы шагали ребята: кто в школу, кто в другую сторону. Первая смена кончилась, вторая начнется через полчаса. Севка кинул на плечо брезентовый ремень сумки, расстегнул пальто – чтобы видно было, что под ним свитер и штаны, а не платьице – и двинулся вдоль забора, поглядывая по сторонам: нет ли знакомых?

   Знакомых пока не было. Севка хотел перейти улицу, но из-за угла выскочила лихая полуторка. Ее встряхивало на булыжниках и выбоинах мостовой. В кузове, как живые, подпрыгивали мешки с картошкой. Один, видимо, лопнул – из кузова, когда тряхнуло особенно крепко, выскочили три картофелины. Несколько секунд они, кувыркаясь, мчались за машиной, будто надеялись догнать ее и прыгнуть в кузов. Но быстро устали и скатились в канаву на другой стороне улицы.

   Вот это удача! Недаром Севка еще утром понял, что день будет счастливый. Лишь бы никто не опередил! Севка прыгнул через штакетник, продрался через сухие сорняки, которыми к осени заросли газоны (мертвые головки репейника вцепились в чулки и пальто), и выскочил на мостовую. Кинулся поперек улицы.

   Твердый носок нового, еще не очень послушного ботинка зацепился за камень. И Севка, взмахнув, будто крыльями, полами пальто, распластался на булыжниках и замерзшей грязи.

   Он поднялся почти сразу. Конечно, искры из глаз, а в колено словно гвоздь забили, но посреди дороги пусть лежат дураки и покойники. Машины-то всё время туда-сюда проносятся. Да и картошку может кто-нибудь схватить…

   Хромая, Севка подбежал к канаве. Картофелины лежали в бурой траве. Две небольшие, ровные, а одна – крупная, вся в шишковатых наростах. Севка поморгал, чтобы стряхнуть с ресниц слезинки, и спрятал три клубня в сумку. И наконец посмотрел на правое колено, которое болело изо всех сил.

   Чулок был порван. Дырка оказалась небольшая, но Севка знал, что скоро она поползет и к вечеру будет величиной с картошку, тут уж ничего не поделаешь. Постанывая (не вслух, а про себя), Севка опять перешел улицу. Через дыру в заборе снова пробрался в сад, подальше от посторонних глаз: ему не хотелось, чтобы кто-то видел его мокрые ресницы.

   Края у дырки на чулке уже промокли от крови. Если так и оставить, они присохнут к коже и потом будет больно отдирать. Севка это знал по опыту. Морщась, он спустил чулок, отыскал в сумке са-мую свежую промокашку, свернул ее в четыре слоя, наложил на разбитую коленку. Снова натянул чулок. Промокашка сперва ярко заголубела среди коричневой рубчатой ткани, но почти сразу потемнела от крови. Стала почти незаметной. Севка решил, что всё в порядке. Боль ослабла. Теперь можно было заняться трофеями.

   Севка вынул картофелины. Две были самые обыкновенные, а одна – большая – походила на забавную куклу. С круглой глазастой головкой, с пухлыми ручками-ножками (только ног было не две, а три), с хвостом-шариком. И рот был – широкий, улыбчивый: длинная складка на кожуре картофельной головки. Круглые ручки весело торчали по сторонам, а посреди выпуклого гладкого живота дерзко темнел большой пуп. Севка засмеялся и сразу решил, что картофельного кукленка зовут Кашарик. То есть картошка-шарик. И конечно, Кашарик не случайно выпал из кузова. Он просто-напросто удрал, чтобы отправиться в путешествие и поглядеть на белый свет. Ему, веселому и храброму, хотелось приключений и совсем не хотелось, чтобы его съели.

   Севка решил, что варить или жарить Кашарика никому не даст. И резать из него пули не будет, на это хватит маленьких картошек. Он поселит Кашарика на подоконнике, сделает ему шалаш, и по вечерам они вдвоем будут смотреть на круглую Луну и наконец придумают, как до нее долететь. Может быть, на Луне живут человечки, похожие на Кашарика… А может быть, Кашарик и сам – такой человечек? Он прилетел с Луны, оказался на картофельном поле и случайно попал в мешок…

   С той стороны забора протопало по тротуару множество быстрых ног. Севка сообразил, что это ребята бегут, боясь опоздать к звонку.

   Сказки сказками, а в школу (куда деваться-то!) всё равно пора.


   Начальная школа номер девятнадцать была маленькая, одноэтажная. Вернее, полутораэтажная, потому что под классами находился еще подвал – с пустыми гулкими комнатами и низким вестибюлем. Но в подвале всегда стоял промозглый холод, и там не занимались. Одно время внизу устроили просторную и удобную раздевалку, но ребячьи пальто и ватники за полдня успевали так отсыреть и промерзнуть, что директор Нина Васильевна распорядилась прибить вешалки прямо в классах. Потому что больше негде. Наверху всего четыре комнаты – с утра в них учатся два первых и два четвертых класса, а после обеда – два вторых и два третьих. Даже для учительской не нашлось отдельного помещения, и ее отгородили от вестибюля фанерной стенкой. На переменах в стенку ударяются с разбегу те, кто пробует играть в догонялки. Тогда из-за хлипкой фанеры слышится голос Нины Васильевны:

   – Вы у меня побегайте, побегайте! Я вот сейчас выйду…

   Но маленькую, седую Нину Васильевну никто не боится, она добрая. Другое дело, когда заорет Гета. Однако Гета Ивановна в школе бывает не всегда. Она не то студентка, не то практикантка какая-то. За-меняет Елену Дмитриевну, если та заболеет. Жаль только, что болезни эти случаются всё чаще…

   Севка прихромал к школьным дверям, когда в руках у тети Лизы жидко дзенькал колокольчик. На ходу Севка стянул пальто, сунул в рукав свою мятую шапку со звездочкой. В классе отыскал на деревянной вешалке свободный колышек. Пальто – на вешалку, сумку – с плеча, сам – бух на скамейку за партой. Всё. Успел.

   Севкина парта стояла в самой середине класса – во втором ряду четвертая по счету. Севка огляделся. Всё вокруг было привычно. И гомон стоял привычный: кто-то жалобно просил списать, кто-то кукарекал, кто-то дразнил толстого Насонова: «Насончик, дай халвы кусочек…» В воздухе, как обычно, реяли два или три бумажных самолетика, по ним стреляли шариками из жеваной промокашки. Запах тоже был привычный: пахло едкой меловой пылью от доски, березовым дымком от печки, пересохшей краской от парт.

   А рядом сидела привычная соседка Алька Фалеева – белобрысая, с коротким прямым носиком и заботливыми глазами.

   – Я уж боялась, что опоздаешь, – тихонько сказала она.

   – Вот еще, – буркнул Севка.

   Шум поулегся, самолетики сели на парты. Все встали. Это вошла Елена Дмитриевна. Потом стало еще спокойнее. Это Елена Дмитриевна сказала:

   – Тихо, тихо, ребятки. Садитесь.

   И начался урок чтения.

   Чтение – это в общем-то и не урок. По крайней мере, для Севки. Не надо ни писать, ни решать примеры, а читает Севка так, что его почти никогда и не вызывают: ставят пятерку за четверть, вот и всё.

   Короче говоря, пришло самое время, чтобы испытать трубчатое оружие. Севка выкатил из сумки на скамью мелкую картофелину. Алька скосила на нее глаза, но спросила про другое:

   – Чулок-то где порвал?

   – Запнулся, – недовольным шепотом отозвался Севка.

   – Болит, наверно… – посочувствовала она.

   – Пфы… – пренебрежительно сказал Севка. И незаметно поморщился: колено всё еще болело.

   – И дыра такая… Попадет дома?

   – Пфы, – опять сказал Севка сердито. И вздохнул.

   Он знал, что не попадет. Но мама расстроится: вчера свитер порвал у ворота, сегодня опять «подарочек». Она сделается молчаливой, а на Севкины вопросы станет отвечать коротко и односложно. А наказания никакого не будет.

   Мама только один раз в жизни отлупила Севку, да и то всё кончилось смехом. Это было в первом классе, тоже осенью. Мама побывала в школе и узнала от Елены Дмитриевны про Севкину двойку по письму, про драку с тогдашней соседкой по парте и про «слишком самостоятельные разговоры с учительницей». Вернулась мама сердитая и решительная. Спросила Севку, почему он заставляет ее краснеть.

   Севка сказал, что ничуть не заставлял.

   Мама сказала, что до сих пор неправильно его воспитывала. А теперь будет правильно.

   Севка сказал, что пожалуйста.

   – Ах, пожалуйста? – сказала мама. И достала из сундука старый брючный ремешок (он там валялся с давних времен, неизвестно откуда взявшийся). – Иди-ка сюда, – сказала мама.

   Севка, разумеется, не пошел.

   Мама потянула его за руку, села на стул, положила строптивого сына на колени и принялась деловито хлопать ремешком.

   Ремешок был плоский и легкий. Сложенный вдвое, он громко щелкал, но плотные штаны из плащ-палатки не прошибал. Севка слушал эти щелчки и удивленно молчал. В такую передрягу он попал впервые и не знал, как себя вести.

   Потом вдруг Севка сообразил, как это обидно и унизительно. Что он, крепостной крестьянин, что ли?

   – Ты чё? – заорал он. – Чего дерешься! На маленького, да? Если сильнее, значит, можно, да?!

   Раньше он так грубо никогда с мамой не разговаривал. Но ведь и она раньше так никогда…

   Севка так возмущенно задрыгал ногами, что просторные валенки сорвались и улетели в разные углы. Один попал в кадку с фикусом, который им подарила соседка, глухая Елена Сидоровна.

   Мама отпустила Севку и уронила ремень:

   – Тьфу на тебя, ненормальный какой-то…

   Севка отскочил за фикус и оттуда оскорбленно сверкал очами. Потом сердито спросил:

   – Почему ненормальный?

   – Конечно, – сказала мама. – Нормальные дети, когда их лупят, что вопят? «Ой, больше не буду!» А ты и тут про свои права…

   Она махнула рукой и вдруг засмеялась. Сперва понемножку, а потом как следует. Севка подобрал из кадки с фикусом валенок, и ему тоже стало смешно. Они целую минуту смеялись вдвоем. Наконец мама сказала:

   – Ну что с тобой делать? Даже драть бесполезно…

   Севке показалось, что мама чувствует себя виноватой. Чтобы утешить ее, он сказал:

   – Ты не расстраивайся, мне не больно… Вот когда тетя Даша летом Гарьку драла, он всё в точности орал, как ты говорила. Потому что крапивой…

   – Хорошо, что надоумил, – усмехнулась мама. – В следующий раз я сделаю так же.

   – Где же ты сейчас возьмешь крапиву? – снисходительно сказал Севка.

   И они опять засмеялись.

   Другое наказание было в тысячу раз страшнее.

   Севка лежал на кровати и с холодной безнадеж-ностью смотрел, как мама укладывает его вещи. Он уже выревел все слезы и растратил все обещания, что «больше не будет». Ничто не помогло. Мама спокойно и деловито перебирала и прятала в чемодан его рубашки, майки, свитер, штопаный матросский костюм и стоптанные за лето сандалии.

   – Игрушки возьмешь? – спросила мама. – Говори, какие, думай скорее. Много не надо, в детском доме игрушек достаточно…

   Севка не ответил, потому что было всё равно. Он ощущал черное спокойствие человека, который приговорен к смерти и оставил надежду. Мама собирала его так тщательно, что было ясно: она и в самом деле твердо решила отправить сына в детский дом.

   Какие игрушки, зачем они? Он всё равно умрет раньше, чем его туда отдадут. Разве сможет он без мамы и своего дома?

   И хорошо, что умрет. Это теперь не страшно. По крайней мере, мама до конца будет рядом. Севка внимательно посмотрел на маму: на ее спину в пестрой кофточке, на острые локти, на темный узел волос, под которым дрожали на тонкой шее мелкие, не попавшие в прическу завитки. Глотнул и закрыл глаза. Сердце, кажется, уже не стучало, сильно за-кружилась голова, и свет, который пробивался даже сквозь закрытые веки, исчез. Всё сделалось тихое и черное…

   Потом Севка узнал, что был без сознания минут пятнадцать и мама пролила над ним реки слез. После этого Севка лежал слабый, беспомощный и время от времени шепотом спрашивал, правда ли, что мама передумала и отправлять в детдом его не станет? Мама клялась, что никогда этого не хотела, и опять начинала плакать. Пришел знакомый врач Федор Евгеньевич, погрел над плитой пальцы, прощупал Севкины тощие ребра и сказал, что у Севки не столько нервное потрясение, сколько голодный обморок. Видимо, это была правда. У Севки и раньше часто кружилась голова, и всегда хотелось есть. А в этот раз он ничего не ел с прошлого вечера… По причине переживаний.

   Теперь-то Севка большой, второклассник, и знает, что никогда ни в какой детский дом его не отправят. Мама тогда просто решила Севку попугать, а на самом деле никому его не отдаст. Да и не так-то легко устроить человека в детдом: еще набегаешься за всякими справками и путевками. И кто же даст Севке такую путевку, если он не круглый сирота?

   Нет, они с мамой никогда не расстанутся. И поэтому стараются жить так, чтобы друг друга не огорчать. Правда, если честно говорить, Севка не всегда старается, иногда забывает, но это не нарочно…


   Но Алька Фалеева про всё это не знала. И беспокоилась за Севку. И жалела его. Она сказала:

   – Давай зашью.

   – Как? Прямо на ноге?

   – Ага. Я умею. Только нитки черные…

   – Да это ладно. А не воткнешь?

   – Я осторожненько.

   Фалеева всегда тихо и ненадоедливо заботилась о Севке. Оборачивала газетами его учебники и тетрадки, давала новые перышки для ручки, умело подсказывала, если Севка не мог решить пример. Один раз подарила блестящую открытку со смешным лягушонком в шляпе, который куда-то плыл на кораблике с пузатым парусом. Такие открытки присылал Фалеевой из Германии ее отец. Он был майор и со своей частью стоял в каком-то немецком городке. Война кончилась, но домой его еще не отпускали – так же как Севкиного соседа Ивана Константиновича. Открытка Севке понравилась, и он тут же придумал про лягушонка сказку.

   Благодаря Альке Севка не таскал в школу пузырек с чернилами. Он знал, что перед уроком Алька достанет из аккуратного мешочка фаянсовую непроливашку с голубым петушком на боку и поставит не перед собой, а в среднее гнездо на парте – на двоих.

   Но не следует думать, что Севка с Алькой были друзья. Просто Фалеева была добрая (не то что невозможная злюка и ябеда Людка Чернецова, с которой он сидел в первом классе и наконец разодрался, и Елена Дмитриевна их рассадила). Добрые люди всегда заботятся о других, и Севка принимал Алькины заботы как обычное дело. Впрочем, сам он Альку не обижал и, если требовалось, даже заступался, хотя драться не очень-то умел…

   Алька из-под воротника своей бумазейной курточки достала иголку с намотанной ниткой. Севка придвинул колено.

   Сначала он опасливо ждал, что иголка возьмет да и воткнется в кожу. Но она только чиркала по твердой от высохшей крови промокашке. Алька штопала умело. Севка перестал бояться и стал готовиться к стрельбе.

   Острые края трубки сочно врезались в картофелину. Севка покачал трубку и резко дернул. Она с чмоканьем выскочила, в картошке осталось очень круглое черное отверстие. А в трубке – белая пробка. Так же Севка зарядил трубку с другого конца. Длинным карандашом он слегка вдавил заднюю пробку – воздух в трубке сжался. Теперь нажать чуть сильнее – и будет выстрел.

   Севка оглядел класс. Елена Дмитриевна сидела за столом и печально слушала, как двоечник Филю-тин у доски выдавливает из себя слова. Он читал по слогам, будто первоклассник с букварем. Круглая голова его дергалась на тонкой шее, как у петуха, который старается проглотить слишком крупное зерно. Севка в душе пренебрежительно пожалел Филютина и стал искать цель – среди стриженных «под ноль» мальчишечьих затылков. Целиться в девчонок бесполезно: пулька всё равно запутается в волосах.

   Впереди, через парту от Севки, белел гладким теменем отличник Толик Приказчиков. Севка навел трубку и надавил карандаш. Пробка отчетливо чпокнула. И пролетела мимо оттопыренного Толькиного уха. И тюкнула в макушку второгодника Серегу Тощеева, которого Елена Дмитриевна недавно пересадила с «Камчатки» на первую парту.

   Севка сложил руки и замер. Алька, не переставая шить, покачала головой: что, мол, с вами, мальчишками, поделаешь.

   Тощеев оглянулся и показал кулак – не кому-то одному, а так, в пространство. На грязном кулаке чернилами был нарисован кривой якорь.

   Елена Дмитриевна плохо видела, но слышала отлично. Она сказала:

   – Кто это опять стреляет? Вот поотбираю все железные ручки, будете знать… Иди, Филютин, на место, слушать тебя тошно… Три с минусом… А к доске пойдет Сева Глущенко.

   Вот это новость! Зачем он понадобился? Севка испуганно взглянул на Альку.

   – Сейчас, сейчас… – шевельнула Алька губами, и пальцы ее с иголкой забегали очень быстро.

   – Ну что же ты, Сева?

   – Сейчас, сейчас, – пробормотал Севка и сделал вид, что хочет вылезти из-за парты. – У меня нога застряла…

   Людка Чернецова сзади хихикнула. Алька наконец оторвала нитку и независимо сложила на парте руки. Севка встал, украдкой показал Людке кулак и пошел к доске.

   – Почитай вот этот рассказ. Громко, для всех.

   А, вот в чем дело! У Елены Дмитриевны болят глаза, и она решила, чтобы за нее почитал Глущенко. Что ж, пожалуйста…

   Рассказ был давно знаком Севке. Назывался «Акула». Про то, как в море, недалеко от корабля, купались два мальчика – сын моряка-артиллериста и его товарищ, а хищная акула погналась за ними. И как все перепугались, а отец мальчика грохнул по акуле из пушки и застрелил ее. Севке рассказ нравился, потому что было интересно: про море, про корабль, про приключение. Сначала жутковато, а потом всё кончается хорошо.

   Он читал неторопливо, громко. Без особого выражения, чтобы не подумали, будто воображает. Но и не очень монотонно. Ребята слушали. Елена Дмитриевна довольно кивала. А Севка иногда поглядывал из-за книжки на коленку. Зашито было прекрасно. Будто мамина работа. Только длинный обрывок нитки говорил о недавней торопливости…

   Рассказ кончился. Севка получил очередную пятерку и вернулся на место. Алька спросила:

   – Хочешь? – и показала коричневый стаканчик. Такие стаканчики – упругие, с рубчиками по краям – начал выпускать недавно местный завод пластмасс, и они были теперь в каждом доме.

   В стакане оказался овсяный кисель. Загустевший, плотный. Такой вкусный даже издали! Севка вздохнул. Алька подцепила кисель чайной ложкой и поднесла к Севкиному рту. Севка слизнул. Кусочек упругого киселя сохранил форму ложки и лежал на языке, будто гладкая конфетка. Только гораздо вкуснее конфетки, хотя и не сладкий. Севка подержал его так, потом с сожалением разжевал и глотнул. Алька поднесла вторую ложку…

   Отказываться было очень трудно. И всё же, когда в стаканчике осталась половина, Севка сказал с сожалением:

   – Хватит. Себе оставь.

   Алька не ответила, потому что затренькал звонок.

   Сразу все зашумели, завертелись, хотя Елена Дмитриевна говорила, что урок не кончен. Все-таки урок был кончен. Алька сунула стаканчик в парту и пошла из класса. Севка смотрел ей вслед. Тонкие белобрысые косички Альки вздрагивали над воротником бумазейной лыжной курточки. Такие же, как курточка, лыжные штаны были заправлены в залатанные резиновые сапожки. Вокруг пояса моталась короткая юбочка – розовая в черную полоску. В проходе между партами закипала возня и легкие перепалки, но Алька шла спокойно. Ее никто не задевал, и она никого не задевала.

   Алька была хорошая. Севка это понимал. Жаль, что она ничуть не походила на Инну Кузнецову из четвертого «Б», в которую Севка давно уже тайно влюбился.

   Инна была красивая и всегда загадочно неулыбчивая. Тонкая, с темными глазами, с черной мальчишечьей челкой над бровями. И одетая всегда в черное. «В черный рубчик», – думал Севка. Инна носила хлопчатобумажный свитер с воротником до подбородка, вельветовую юбочку, всегда новенькие чулки в резинку. Она казалась нарисованной черным тонким карандашом. Только отглаженный сатиновый галстук ярким огоньком прорезал эту неприступную траурность. Инна была в школе каким-то пионерским командиром. Чуть ли не командиром над всеми пионерами. Вторым после вожатой Светы. Но Света появлялась в школе не каждый день, она была студентка, а Инна всегда находилась на своем посту.

   Инна не догадывалась о Севкиной любви. Вряд ли она вообще замечала его среди стриженой одинаковой малышни – в этом Севка самокритично отдавал себе отчет. Да он и не рассчитывал на взаимность. Просто на переменах он смотрел на Кузнецову и придумывал сказку.

   Однажды он сделает из медных трубок двуствольный пистолет-поджиг (как у Гришуна) и поздно вечером выйдет на улицу. А Инна будет возвращаться домой после очень долгого пионерского сбора. И тут из лога, в котором журчит речка Тюменка, вылезут в масках бандиты из шайки «Черная кошка». Чтобы ограбить Инну, исцарапать лицо железными когтями и скинуть ее с земляного моста. Вот тогда-то Севка спокойно поднимет пистолет и чиркнет по запалу спичечным коробком. Один раз – бах! Второй раз – бах! Два бандита – наповал, остальные – драпать. А Севка скажет со снисходительным упреком:

   – Женщинам не полагается так поздно ходить одним. Время неспокойное.

   – Что же делать? – жалобно спросит дрожащая Инна. – В школе столько дел…

   – Разве твои пионеры не могут тебя проводить?

   – Они все домой торопятся, боятся, что их мамы заругают… Вот если бы все были такие, как ты!

   – Я-то как раз не такой, – сдержанно вздохнет Севка. – Я не пионер…

   – Как – не пионер?! – изумится Инна. – Куда же мы до сих пор смотрели? Мы завтра же… Нет, сегодня же! Сейчас!

   Она снимет свой галстук и всё еще дрожащими пальцами завяжет его на Севкиной шее. И Севка переложит дымящийся пистолет в левую руку, а правой отдаст салют, как отдают его ребята при встрече с вожатой Светой…

   Так Севка мечтал в течение многих перемен, когда тайком наблюдал за Инной Кузнецовой.

   Наблюдать и мечтать не трудно. В широком квадратном вестибюле на переменах не было большой беготни и возни (разве что в самом начале, когда выска-кивали из классов). Если хочешь орать и носиться, пробирайся в подвал или иди на двор играть в догонялки или в буру (это когда гоняют валенками застывшее яблоко конского помета и стараются попасть друг другу по ногам). А в полутемном вестибюле под желтыми лампочками водили хороводы. Девчонки – и среди них обязательно Инна Кузнецова – брались за руки, вставали в круг и с песней шагали в затылок друг другу.

   Иногда шагали резво, потому что песни были бодрые: «Эх, хорошо в стране советской жить», «Есть на севере хороший городок», «Клен кудрявый». Иногда шагали помедленнее: «Хороша страна Болгария», «В далекий край товарищ улетает», «С берез неслышен, невесом спадает желтый лист». Порой шаг делался еще тише: «Жил в Ростове Витя Черевичкин», «Там вдали за рекой», «Таня, Таня»…

   Случалось, что мальчишки лихой атакой (если не видела дежурная учительница) разрубали девичий круг и внутри его устраивали свой хоровод, поменьше. Он двигался в другую сторону, но пели вместе с девочками. И очень слаженно. А почему бы и не петь мальчишкам? Среди песен были очень боевые: «Мы не дрогнем в бою за столицу свою», «Артиллеристы, Сталин дал приказ», «Кони сытые бьют копытами»…

   Песен знали множество и пели каждый день на каждой перемене. Все, кто хотел. И никого не надо было загонять в школьный хор, грозя двойками, как это стали делать потом – когда Севка вырос и у него появились свои дети…

   Севка тоже часто пел в мальчишечьем хороводе. Не только потому, что любил песни. Еще и потому, что когда двигался в кругу, то и дело встречал Инну. И мог смотреть на нее совсем вблизи. И Севка смотрел. Душа его при этом сладко замирала. Но лицо он делал равнодушное и не сбивал ни шаг, ни песню…


   В этот раз петь Севка не стал. Он прислонился к стене рядом с фанерной рамкой газеты «За учебу» (здесь еще недавно висели Севкины стихи, на которые, судя по всему, Инна Кузнецова не обратила внимания). Инна уже прошла мимо Севки в хороводе, но посмотреть на нее и помечтать ему не дали. Рядом появился Тощеев:

   – Пуся, это ты пульнул в меня на уроке?

   В Севке шевельнулся боязливый червячок. С Тощеевым связываться – ой-ёй-ёй. Но всё же он отозвался достойно:

   – Сам ты «Пуся».

   – Ну ладно, – примирительно сказал Серега. – Я же тебя, Гущик, по делу спрашиваю. Правда ты?

   Имело смысл отпереться. Свидетелей не было. Но желание похвастаться оказалось крепче страха.

   – Ага, – небрежно кивнул Севка. – С первого раза. Прицелился и – чпок… А чё такого? Больно, что ли?

   – Да не больно… Тоже пострелять охота, а картохи нету. Дашь?

   – Айда, – сказал Севка. Серегино миролюбие заслуживало награды.

   Они пробились в класс мимо негодующих дежурных Гальки Рашидовой и Мишки Кальмана. Севка достал для Тощеева картофелину с дыркой (целую приберег для себя). Серега был рад и такой:

   – Во, законная картошечка! Популяем на арифметике. Всё равно я ни фига не понимаю, как решать. Гета как заорет, у меня всё из головы выскакивает.

   – А почему Гета? – испуганно спросил Севка. – Сегодня же Елена Дмитриевна…

   – Ленушка в больницу идет, не слышал, что ли?

   Севка расстроенно покачал головой: ничего он не слышал.

   С Гетой Ивановной на уроке не порезвишься. Это лишь Тощеев такой бесстрашный… Серега сказал:

   – После звонка все про это говорили… Ты бы меньше таращился кое на кого, а больше бы слушал…

   – На кого… таращился? – в тихой панике спросил Севка, и уши у него стали горячими. – Ни на кого я… Дурак ты…

   – Да ладно, – усмехнулся Тощеев. – Я не понимаю, что ли? – И отошел.

   Севка плюхнулся на скамейку, охватил колючий затылок ладонями и сидел, пока не вошла в класс Гета Ивановна.


   Гета Ивановна была высокая, молодая и очень решительная. И сильная: каждой рукой она могла поднять за воротник по второкласснику и донести до дверей, чтобы выставить за порог. Севке она казалась похожей на старинного солдата. Он видел таких на картинках в книжке про Петра Первого. Сперва эти солдаты насмешили его – они были похожи на женщин: в длинных, как платье, мундирах, в чулках и туфлях с пряжками. С дамскими волосами под шляпами. А теперь наоборот – Гета напоминала Севке пехотинца из какого-нибудь Преображенского или Семеновского полка. Ее зеленое платье с блестящими пуговицами было похоже на форменный камзол. Светлые волосы валиками лежали на ушах. Квадратные пряжки на тяжелых туфлях грозно блестели. Острую указку Гета Ивановна всегда держала как шпагу.

   Тощеев рассказывал, что недавно Гета прогнала от себя мужа – молодого однорукого военрука из соседней школы-десятилетки. Севка не верил. Скорее всего, муж сбежал от такой ведьмы сам.

   – Ну-ка, встали как полагается! – потребовала Гета Ивановна (хотя и так все стояли как надо). – Теперь сели. Руки на парты. Сегодня уроки буду вести я, Елену Дмитриевну вы совсем довели до глазной болезни. Вместо рисования на четвертом уроке будет чистописание.

   – У-у… – горестно пронеслось по классу.

   – Нечего подвывать! Писать совсем разучилися, хуже, чем в первом классе… Ну-ка, положьте раскрытые тетради на парты, я проверю домашние задания.

   На четвертом уроке дежурные раздали тетради по чистописанию. Гета Ивановна стала с указкой у доски – как полковой командир.

   – Всем закрыть рты! Кальман, перестань жевать! Руки на парты! Сейчас будем писать. Не так, как вы пишете обычно, царап-царап, а чисто и красиво, чтобы потом всегда так писать… Кальман, я кому сказала, руки на парту, ты чего руку тянешь? Чернил у него нет! У тебя никогда нет чернил! У кого нет чернил, мочите взади… Все сложили руки, я еще не сказала – писать!.. Взяли ручки! Пишем!.. Кто будет торопиться и корябать, будет переписывать после уроков…

   Севка открыл свою тетрадь с двумя кляксами на газетной обложке. Тетрадка была в «одноэтажную» косую линейку. Еще недавно они писали большими буквами, высотой в две строчки – как в первом классе. Но наконец это унижение кончилось, в начале второй четверти выдали тетрадки в одну косую линию – специально для второклассников. Елена Дмитриевна всех поздравила, а Гета Ивановна была недовольна. Она говорила, что мелкие буквы уродуют и без того скверный почерк учеников. И чтобы почерк совсем не испортился, она заставляла на чистописании вырисовывать каждую буковку.

   Сегодня пришла очередь буквы «Ю». Две заглавные и две маленькие «Ю» были выведены твердой Гетиной рукой в начале строк. «Ох, мама…» – простонал про себя Севка. Придется писать целых четыре строчки.

   «Ю» – сложная буква. Будто даже не одна, а две. Это слились «Н» и «О». Севка вздохнул, высунул кончик языка, макнул ручку и взялся за работу.

   А работа была нелегкая. Надо следить за нажимом пера, надо выводить дурацкие завитушки у «палочки», надо выписывать «овал», который должен красиво смыкаться в левой верхней части. Потом «палочку» и «овал» необходимо соединить вол-нистой «перекладинкой»… Промучился, кажется, целых пять минут, а готова всего одна буква. Да и та почему-то с кривулиной…

   Когда Севка вырастет и никто уже не станет ругать его за почерк, он будет писать букву «Ю» совсем не так. Он будет проводить прямую палочку, ставить рядом ровный кружок и соединять их резкой чертой – так, что палочка и левый край кружка окажутся перечеркнутыми. Такая буква написана в слове «Юрик» на корочке книжки «Доктор Айболит». Это буква Юрика. Настоящая буква «Ю». Не то что эта, с загогулинами, унылая и бесцветная.

   Да, именно бесцветная.

   Вообще-то у каждой буквы свой цвет. По крайней мере, так всегда казалось Севке. Букву «О», например, представлял он густо-коричневой, как шоколад, которым угощал его Иван Константинович. Буква «И» была пронзительно-синей, «Ш» – черной, «Э» – табачного цвета, «Е» – золотисто-желтая, «А» – белая.

   Цвет настоящей буквы «Ю» был ярко-вишневый – как матроска Юрика, когда ее только сшили и она не успела выцвести.

   Впрочем, когда Севка и Юрик познакомились, матроска была совсем старенькая и потеряла свой цвет.


   Они встретились в хороший майский день, перед самыми каникулами. Было тепло. Счастливый пер-воклассник Сева Глущенко шагал домой из школы. Вернее, не шагал, а прыгал. Потому что земля и тротуары будто сами поддавали его в пятки. Севка радовался всему на свете. Тому, что кончилась война; тому, что цветут яблони; тому, что скоро переведут его во второй класс, а впереди – бесконечное лето. И тому, как хорошо прыгается и шагается. Он был в стареньких, но еще прочных сандалиях на босу ногу (с протертыми насквозь и потому почти невесомыми подошвами), в матросском костюме – тоже стареньком, еще в детский сад в нем ходил, но зато легком и таком привычном, будто это не костюм, а собственная кожа. И даже противогазная сумка с учебниками казалась удивительно легкой. Подбрось – и улетит за крыши.

   Севке не хотелось домой, и он свернул на улицу Челюскинцев. Эта дорога была подлиннее, и, кроме того, здесь особенно густо цвели над заборами яб-лони.

   В середине квартала стоял длинный коричневый дом с деревянными узорами вокруг окон. Узоры были красивые, но дом старый и покосившийся. На одном конце нижние края окон вросли в землю. Дом был грустный, заброшенный какой-то, и казалось удивительным, что перед ним скачет, как воробышек, мальчик. Такого роста, как Севка.

   Тротуара рядом с домом не было, но просохшую землю пешеходы утрамбовали до каменной плотности. На земле белели начерченные мелом «классики», и мальчик прыгал по клеткам, гонял носком сапога баночку из-под крема. Севка сразу посочувствовал: «Такое тепло, а он в сапожищах». Пыльные кирзовые сапожки были небольшие, но очень широкие и сильно болтались. Мальчишкины ноги в полинялых коричневых чулках казались от этого слишком тонкими. Но всё это Севка отметил мельком. Главное было в другом. Главное – мат-роска.

   Правда, матроска была не такая, как у Севки. Не синяя, а коричневато-бурая. Но тоже с якорем на рукаве, с полосками на широком воротнике. И Севка сразу почувствовал симпатию к мальчику. Будто они матросы с одного корабля.

   Да и не только в матроске дело. Просто мальчик был славный. Прыгал так ловко, несмотря на сапоги. И при каждом прыжке у него вставал торчком светлый мягкий чубчик. У Севки тоже был чубчик, только темный и жесткий. Стричься полагалось наголо, но мама всегда просила знакомую парикмахершу Катю оставить Севке хоть какой-то намек на прическу: чтобы голова была не совсем как картошка. Гета много раз требовала «остричь эту безобразию на-чисто», но потом забывала.

   Севка сам не заметил, как остановился.

   Мальчик допрыгал до конца «классов» и поднял голову. И увидел Севку. И они встретились глазами. Глаза у мальчишки были синие, веселые и добрые. Не было в них никакой ощетиненности. Раньше, если Севка встречал незнакомых мальчишек, они смотрели задиристо и даже с насмешкой, будто говорили: «Откуда ты такой взялся? Наверно, слабачок». Потому что каждый хотел показать свою силу. А этот не хотел. Он улыбнулся.

   Севка засмущался и тоже улыбнулся.

   Мальчик сказал, словно они из одного класса:

   – Давай поиграем вместе.

   У Севки внутри сделалось тепло, будто солнце прогрело его насквозь. Он кинул сумку в пыльную траву у края земляной площадки. Сказал неловко и обрадованно:

   – Ну… ладно. – Потом добавил посмелее: – А я тебя раньше никогда не видел. Я тут часто хожу…

   Мальчик охотно объяснил:

   – Мы здесь недавно живем. А раньше жили во-он там… – Он махнул куда-то за дома. – Далеко. За рекой. Только там хозяйка начала нас выживать, вот мы сюда и переехали…

   Потом они сыграли в «классики» полный кон – с первого по десятый класс. И мальчик выиграл. И Севка ничуть не огорчился. Ему было так хорошо с новым знакомым. И тому, видимо, тоже было хорошо с Севкой. Мальчик прыгал по начерченным клеткам и, улыбаясь, поглядывал на Севку из-за плеча. Воротник матроски хлопал его по спине. Иногда прилетал ветерок, и воротник вскидывался и трепетал. Ткань матроски под ним не выгорела, она сохранила свой настоящий цвет – ярко-вишневый. Севку почему-то очень радовала мысль, что в прежние времена матроска мальчика была такого прекрасного цвета. Он вспомнил, что и его собственная матроска была раньше очень красивая – темно-голубая, – и обрадовался еще больше.

   Когда игра кончилась, мальчик остановился, выдернул левую ногу из сапога, поджал ее, будто цапля, наклонил голову набок и посмотрел на Севку виновато. Кажется, ему было неловко за свой выигрыш. Потом он нерешительно сказал:

   – Можно еще как-нибудь поиграть…

   – Как? – обрадовался Севка.

   – Можно в «бурное море»! – оживился мальчик.

   Севка растерянно заморгал.

   – Это надо забраться на сеновал, – объяснил мальчик. – У нас во дворе. Можно там кувыркаться в сене и нырять в него. Будто в волнах плывем. Хочешь?

   Еще бы не хотеть! Севка ни разу в жизни не был на сеновале. И к тому же игра такая – в море! В стихию…

   Двор оказался очень большой, с огородом, с яблонями за специальным палисадником. В конце двора стоял двухэтажный сарай – такой же старый и покосившийся, как дом. Мальчик привел Севку под навес. Оттуда по визгливо скрипящим ступенькам, через люк, они забрались на второй этаж. Окон там не было, но солнце свободно лилось в широкие щели рассохшихся дощатых стен.

   Сено лежало за низкой перегородкой. Его оказалось немного, было оно старое, почти труха. Пахло не травой, а пылью. Да и откуда быть сену весной? Старые запасы корова слопала, новых не накосили. Севка, хоть и городской житель, сразу это понял.

   Мальчик, однако, смело забрался на перегородку и лихо прыгнул в труху – только воротник взлетел за плечами. И Севка тоже забрался и тоже смело бухнулся вниз. Половицы крепко стукнули его по коленкам сквозь тонкий слой сена. Он сел, отплевываясь от пыльных соломин.

   Мальчик сидел перед Севкой и держался за локоть. Сено запуталось в растрепанном чубчике. Синие глаза были виноватыми.

   – Кажется, не получилось море, – со вздохом сказал он.

   Да, это было не похоже на морскую стихию. Но Севку уже захлестывала другая стихия: теплые волны счастья оттого, что рядом этот неожиданный друг.

   – Получится! – крикнул он. – Поплыли к тому берегу!

   Плюхнулся на живот и, разгребая пыльные остатки сена руками и ногами, пополз к стене.

   У стены они вскочили.

   – Мы спаслись, как моряки Робинзоны! – воскликнул мальчик.

   – Ура! – возликовал Севка и подкинул над головой ворох сенной трухи. – Салют! – Он чихнул от пыли и радостно посмотрел на мальчика.

   Но тот на Севку не глядел. Прижался лицом к щели и что-то высматривал во дворе. Потом поднял палец – тише, мол, – и этим же пальцем поманил Севку. Севка тоже глянул в щель.

   Посреди двора стояла высокая старуха с измя-тым сердитыми складками лицом. Севка ее узнал. Когда он бывал с мамой на рынке, он обязательно видел эту бабку за прилавком в молочном па-вильоне. Летом перед ней, как воины в шлемах, стояли зеленоватые бутыли-четверти, зимой громоздились белые круги замороженного молока. Старуха смотрела из-за них, неприветливо сжимая губы. Мама с Севкой никогда у нее ничего не покупали.

   Сейчас старуха смотрела вверх, на сеновал.

   – Услыхала, – прошептал мальчик. – Сейчас полезет сюда.

   У Севки захолодела спина. Старуха вдруг спросила гулким голосом:

   – Есть там кто али нету?

   Потом не спеша двинулась к сараю.

   Севка обмяк от страха. Но мальчик взглянул на него глазами смелыми и озорными:

   – Пошли! Спасаемся от погони…

   Севка напружинил мускулы. К страху примешалось веселье. Ожидалось какое-то жутковатое приключение. Мальчик бросился к другой стене, оттянул на себя и опустил конец тяжелой горизонтальной доски. Открылся широкий просвет.

   – Лезь, – веселым шепотом сказал мальчик.

   Севка очень боялся старухи. Но не совсем же он трус был! Он сказал:

   – А ты?

   – Я сразу за тобой.

   Севка вывалился из дыры и повис на руках. До земли было метра четыре. Цепляясь за щели в досках и бревнах, срываясь и царапаясь, он спустился в сухой репейник и свежие лопухи (они были уже большие). Следом упала сумка. А Севка-то про нее совсем забыл! Из дыры ловко выбрался мальчик и тоже повис на секунду. Потом, по-обезьяньи работая руками и ногами, полез вниз. На полпути ноги сорвались, он замер, еле держась скрюченными пальцами за выступ доски. А штаны зацепились краешком за длинный гвоздь, натянулись и затрещали.

   – Ой-ёй-ёй… – сдержанно сказал мальчик. – Ловушка… – Он зашевелил ногами, но не смог найти опору. И стал висеть неподвижно.

   А что ему было делать? Дернешься – сорвешься. И штанам конец, и ржавый гвоздь бок раздерет. Севка молча кинулся на помощь. Кое-как вскарабкался по стене и, держась одной рукой, другой отчаянно потянул гвоздь вниз. Гвоздь согнулся. Слегка порвавшаяся материя соскользнула с него. Мальчик оттолкнулся ногами и прыгнул. Севка тоже.

   Хорошо, что в лопухи. Но всё равно пятки отшибло крепко. Севка охнул и остался на четвереньках. Мальчик сидел перед ним на корточках. И глаза его были по-прежнему веселые.

   – Вот это да… – сказал он.

   – Вот это да… – согласился Севка.

   – Ты меня спас, – сказал мальчик.

   Севка скромно опустил глаза.

   Мальчик взял его за руку, и они, прихватив сумку, уползли за большую бочку, что рассыхалась посреди лопухов.

   – Чтобы хозяйка не заметила, если сюда при-дет, – весело прошептал мальчик.

   – А она не догадается, кто там был? – Севка кивнул в сторону сеновала.

   – Нет… если сапоги мои не найдет. Да она не заметит в сене.

   Только сейчас понял Севка, что мальчик без обуви. К чулкам густо прилипло сено и прошлогодние репьи, ноги казались обросшими клочкастой шерстью. Как у чертенка или какого-то зверька. Севка засмеялся, но тут же встревожился:

   – Как же ты теперь? Без сапогов-то…

   – А… – беспечно сказал мальчик. – Потом раскопаю. А сейчас можно босиком, лето уже. – Он стянул чулки, похлестал ими о бочку, чтобы стряхнуть мусор. – Затолкай пока в сумку.

   Севка затолкал. А заодно и свои сандалии. Босиком так босиком. Вместе. Одинаково.

   – Надо выбираться отсюда, – обеспокоенно сказал мальчик и посмотрел вокруг, как разведчик.

   Они были уже не в старухином дворе, а в соседнем. В дальнем, заросшем сорняками углу. Посреди двора сохло на длинных веревках белье.

   – Мы выскочим через калитку, – сказал мальчик. – Там, у калитки, тоже есть опасность, но она привязанная…

   Однако «опасность» оказалась не привязанной. Когда Севка с мальчиком, пригибаясь под мокрыми простынями, выбрались к воротам, навстречу бросился большой кудлатый пес. И оглушительно загавкал!

   – Стой, – быстро сказал мальчик. – Нельзя бежать.

   Какое там «бежать»! У Севки онемели ноги. Он замер, зажмурился и понял, что сию секунду с ним от ужаса случится кошмарная постыдная беда. Еле-еле сдержался.

   Пес гавкал громко и равномерно. Севка приоткрыл один глаз. Клочкастое чудовище стояло в трех шагах и не приближалось. И… хвост у него мотался из стороны в сторону. И… в глазах не было злости, а блестели веселые точки. Севка перестал жмуриться.

   – Ну что ты? – вдруг тонким голосом загово-рил мальчик. – Ты зачем лаешь, собака? Мы же не воры… Ты хороший. Ты Полкан. Я знаю, тебя зовут Полкан.

   Клочкастый Полкан перестал гавкать. Растерянно мигнул. Потом хвост его заметался быстрее, а собачья пасть заулыбалась. Он сделал шаг к мальчишкам.

   – Вот какой ты хороший… – осторожно сказал мальчик. Медленно запустил руку в треугольный вырез матроски и достал плоский газетный сверточек.

   Свистя хвостом по траве, пес уселся и заинтересованно склонил набок голову. Мальчик развернул газету. В ней оказался ломоть хлеба. Пес облизнулся. Мальчик отломил краешек. Сел на корточки. На прямой, немного дрожащей ладошке протянул Полкану угощение. Тот деликатно слизнул его и глазами спросил: еще дашь? Мальчик дал еще. И сказал:

   – А теперь хватит. Это нам. Мы пойдем, ладно?

   Он взял Севку за руку, и они робко пошли к выходу со двора. Пес двинулся за ними, всё еще на что-то надеясь. Мальчик поднял тяжелую щеколду, отвел калитку. Подтолкнул в проход Севку, шагнул на улицу сам. А Полкану сказал, обернувшись:

   – Тебе с нами нельзя. Тебе надо от воров белье караулить.

   Калитка с лязгом закрылась. Полкан за ней обиженно взвыл. И тут же раздался сердитый женский вопль:

   – Это там кто?! Кого это носит по двору?! Вот я вас!

   Севка с мальчиком рванули вдоль улицы и остановились только в сквере у деревянного цирка, который ремонтировали пленные немцы.

   Там они забрались в чащу желтой акации у деревянной решетчатой изгороди. Отдышались. Мальчик вытащил из пятки занозу, которая воткнулась на дощатом тротуаре. Заулыбался и сказал:

   – Вот такие дела, братья-матросики…

   Севке это очень понравилось – «братья-матросики»! Он тоже заулыбался и признался, ничуть не стесняясь:

   – Я от страха чуть лужу не наделал, когда эта псина загавкала… А ты смелый.

   – Ты тоже смелый. Вон как меня с гвоздя снял… А собака эта немножко знакомая. Я ей иногда с сеновала кусочки кидал. Она не злая.

   – И хорошо еще, что она не ученая, – авторитетно заметил Севка. – Ученые собаки, если даже не злые, у чужих ничего не берут… А зачем ты хлеб с собой носишь?

   – Это мой «сухой паек». Я когда гуляю, всегда хлебную норму беру. Захотел – поел, домой не надо идти… Давай поедим.

   Мальчик разломил кусок и половинку протянул Севке. Они сжевали хлеб, слизнули с ладоней крошки. Выбрались из кустов. Снисходительно понаб-людали, как немцы неторопливо и очень аккуратно складывают в штабель золотисто-желтые доски. Злиться на немцев не имело смысла: война кончилась, это были уже не враги, а так…

   – О, киндер… – обрадованно заговорил тощий фриц в глубокой пилотке. – Алле киндер это есть кха-рашоу.

   – Сам ты киндер, – независимо отозвался Севка. – Навоевались вместе со своим вшивым фюрером, вот теперь работайте.

   – Правильно. Это вам не бомбы кидать, – поддержал его мальчик. – Айн-цвай-драй, млеко, яйки, хенде хох, Гитлер – капут.

   И они с Севкой пошли из этого сквера. Просто так, неизвестно куда.

   Мальчик сказал, глядя, как ступают по занозистому тротуару его босые ноги:

   – Когда мы ехали из Ленинграда, еще давно-давно, они наш поезд бомбили, гады. А мы с мамой в яме лежали. Меня всего оглушило. Мама меня за-крывала, а меня всё равно осколком царапнуло. Вот здесь… Хочешь, покажу?

   Мальчик сильно оттянул назад ворот матроски, и Севка увидел повыше лопатки, у плеча, прямой белый рубчик.

   Мальчик вздохнул:

   – Только мама не велит мне показывать. Говорит, что нечем хвастаться: это же не в бою рана получена.

   В бою не в бою, а всё равно мальчишка ранен на войне! Повезло человеку! Севка ощутил горячую зависть. И чтобы скрыть ее, небрежно сообщил:

   – Нас когда эвакуировали из Ростова, тоже «юнкерсы» налетели. Но меня вот не задело.

   Тогда и правда был налет, мама рассказывала. Но Севка ничего не помнил. Наревевшись от голода, он спал и не проснулся, когда ухнули три бомбы. Немцы промазали и улетели.

   – У тебя сумка не тяжелая? Если устал, давай я понесу, – сказал мальчик.

   – Да нисколько не тяжелая! – радостно откликнулся Севка.

   В эту минуту из-за угла выползла тряская телега с длинной лежачей бочкой. Над горловиной бочки плескалась вода, а впереди сидел старый дядька с небритым веселым лицом. Как раз такой, про которого есть песня:

Удивительный вопрос:
Почему я водовоз?
Потому что без воды
И ни туды и ни сюды!

   Севка остановился. Дело не в дядьке и не в песне было. Телегу тащила ленивая грязно-белая кобыла. Белая лошадь!

   Это была примета.

   Сейчас, когда лошади в городах повывелись, примету забыли. Но во времена Севкиного детства мальчишки и девчонки знали: увидеть белую лошадь – это не к добру. Севка торопливо сложил пальцы в за-мочек.

   Но замочек помогает лишь от пустяков: если за-пнешься левой ногой, или сядет на тебя белая бабочка-капустница (коричневые крапивницы пусть садятся, они добрые), или зачешется левый глаз (что, как известно, обещает слезы). А от белой лошади была лишь одна защита: кому-то передать свое «горе». Полагалось поскорее хлопнуть ладонью того, кто оказался рядом, и сказать: «Белая лошадь – горе не мое».

   Но кого хлопнешь? Мальчик с растерянной улыбкой смотрел на Севку. «Замочки» у него были на обеих руках. И даже на ногах он беспомощно пытался сдвинуть пальцы крест-накрест.

   Севка ощутил прилив геройства и великодушия. Он протянул мальчику ладонь:

   – Передавай.

   Синие глаза мальчишки вмиг потемнели. В них появился не то испуг, не то упрек. Он сказал тихо и очень серьезно:

   – Что ты. На друга разве передают?

   «На друга»! Севку окутало счастьем, как горячим воздухом.

   – Тогда… давай, – сбивчиво проговорил он и протянул руку со скрюченным мизинцем. – Давай тогда всё горе пополам.

   – Давай!

   Они сцепились мизинцами и весело рванули руки на себя. И стало сразу ничего не страшно. Подумаешь, лошадь! Да хоть белый медведь!

   Они зашагали рядом – два друга, два первоклассника, два человека, побывавших под бомбами, два таких похожих друг на друга мальчишки!

   Они познакомились каких-то два часа назад, но за это время в их жизни случилось всё, что нужно для настоящей дружбы. Они научились понимать друг друга по глазам и улыбкам. Они выручали друг друга во время опасности. Они пополам ломали кусок хлеба. И пополам решили делить любое горе.

   Только одного они еще не знали: как зовут друг друга. Они могли вместе играть, вместе спасаться от беды, могли доверять друг другу тайны, а спросить «как тебя зовут?» было неловко. Это лишь девчонки так вежливо знакомятся. А мальчишки узнают имена между прочим, при случае. Но пришел и такой случай.

   Заговорили про книжки, Севка рассказал про «Пушкинский календарь», а мальчик про свою любимую сказку «Доктор Айболит».

   – Потому что там про зверей, про пиратов и вообще про приключения…

   – Я знаю! – вспомнил Севка. – Нам зимой в школе эту книжку читали. Только я потом заболел и не знаю, как она кончилась… Жалко…

   – А возьми у меня и почитай, – сразу предложил мальчик. – Хочешь?

   Когда пришли к дому, где они познакомились, мальчик вынес большую потрепанную книгу. На треснувшей обложке был корабль, а на палубе у него сам доктор Айболит и множество зверей. В том числе и замечательный Тянитолкай. Такая прекрасная книга!

   – Тебе не попадет за то, что ты ее дал мне? – осторожно спросил Севка.

   – Почему же попадет? – удивился мальчик. – Я маме про тебя расскажу… Да я эту книжку могу без спросу давать, это же не мамина, а моя. Вот, даже подписано.

   Он откинул корку. На ее внутренней стороне были крупные буквы:


   Юрик Кошельков


   Севка почему-то застеснялся, кивнул, открыл сумку, чтобы затолкать книгу… И выдернул свою тетрадку по арифметике. Неловко сказал:

   – А у меня вот такая подпись.

   Мальчик внимательно прочитал, что было на обложке. Серьезно проговорил:

   – У нас в классе, где я раньше учился, тоже был Глущенко. Тоже хороший человек, только все-таки не такой… Рыжий и большой. И звали его Вовка.


   – …Так! А это что такое?

   Севка вздрогнул. Севка съежил плечи и поднял глаза. Высоко-высоко над собой он увидел голову Геты Ивановны с буклями военно-старинной прически. И плечи с частыми сборками, похожими на эполеты. Оттуда протянулась рука с наманикюренными пальцами. Взяла тетрадь, поднесла к Гетиным глазам и опять кинула на парту. Красный ноготь уперся в строчку.

   – Это что? Это буква «Ю»? И это! И это? Они что у тебя, дистрофией больны? Или ты решил надо мной поиздеваться?

   Севка не думал издеваться. Он вообще не думал о Гете, он думал о Юрике. А рука его сама выводила буквы. Как умела, как привыкла. Севкины плечи съежились еще сильнее. Рядом притихла Алька.

   – Останешься после уроков и перепишешь все строчки! Нацарапал своей железякой кое-как… Завтра чтоб я ни у кого железных ручек не видела! Разболтались у Елены Дмитриевны, добротой ее пользуетесь…

   Стуча каблуками, Гета Ивановна отошла. Строчки букв расплывались в глазах, превращались в размытые лиловые полоски, как на старой тельняшке. На последнюю букву упала большая прозрачная капля. Буква растеклась жидкой кляксой. Севка торопливо накрыл ее промокашкой.

   После урока Гета Ивановна велела Севке (а еще Борьке Левину и Витьке Каранкевичу, которых то-же заставила переписывать буквы) сесть на задние парты. «Чтобы не торчали на глазах». А остальным тоже приказала не расходиться. Сообщила, что сейчас во второй «Б» придет гость. Это фронтовик, офицер-артиллерист и настоящий поэт. Он пишет стихи и даже печатает их в журналах. Стихи для взрослых и для ребят. Поэт может их почитать, если его попросят. И может рассказать про всякие военные дела. Только «все должны сидеть тихо, положить руки на парты, а если будут вопросы, поднять правую руку и ждать, когда вызовут, а не махать ей и не кривляться, как Тощеев и Кальман».

   Севка очень обрадовался: значит, сидеть придется вместе со всеми – это в сто раз веселее, чем в пустом классе. И к тому же первый раз в жизни он увидит поэта. Конечно, не Пушкина, но всё равно настоящего. А буквы он перепишет аккуратненько, будут стоять, как гвардейцы на параде.

   Поэт оказался молодым остроплечим человеком в суконной гимнастерке – с портупеей, но без погон. Одно плечо у него было повыше другого – будто поэт удивился чему-то, приподнял его и забыл опустить. Севка знал, что так бывает от контузии. На щеке поэта был небольшой коричневый шрам. «Зацепило осколком, – подумал Севка. – Повезло еще. Могло и голову пробить, а тут все-таки живой вернулся…»

   У папы тоже был шрам. На подбородке, маленький, похожий на букву «С». Папа его получил не на войне, а гораздо раньше, когда Севки еще не было на свете, а сам он был молодым матросом. Зацепило крюком лебедки. Севка плохо помнил папино лицо, а эту маленькую букву «С» на узком, всегда гладко выбритом, чуть раздвоенном подбородке запомнил с младенчества… Поэту повезло, он вернулся. А Севкин папа уже не вернется…

   Или все-таки вернется когда-нибудь? Ведь никто-никто не видел, как он погиб. Транспорт горел, команду с него снял английский эсминец, капитан и еще несколько моряков были убиты, а старпома Сергея Григорьевича Глущенко не оказалось ни среди живых, ни среди мертвых. Скорее всего, он был среди тех, кого первым взрывом сбросило в воду, и они погибли среди зимних волн от холода или от немецких пуль… Все решили, что было именно так… Но может быть, и не так? Севка знал, что на войне бывало всякое.

   Может быть, и этот поэт не раз чудом спасался от смерти…

   Поэт стеснялся. Немного заикаясь, он объяснил «товарищам второклассникам», что еще до войны, в школе, очень любил писать стихи. И даже на фронте, когда вроде бы уж совсем не до этого, он всё равно их писал. Для армейской газеты и просто так, для товарищей. Как-то само это получалось. И даже воевать от этого было чуточку легче.

   – Вот до смешного доходило, ей-богу: недалеко снаряды грохают, может накрыть в любой момент, а в голове строчка вертится. Думаешь, как бы ее в стихи загнать… – Он виновато улыбнулся, дернул приподнятым плечом. – Ребята наши… ну, товарищи, с которыми в батарее был, меня дразнили: «Сашка, тебе бояться некогда, ты во время обстрела поэмы складываешь…»

   – А вы правда не боялись? – спросила вредным голосом Людка Чернецова.

   – Чернецова! Когда спрашиваешь, надо руку поднимать!

   – Да не надо, – торопливо сказал поэт. – Почему не боялся? На войне все боятся, жизнь-то одна.

   – Это трусы боятся, а смелые – нет, – заспорил Витька Каранкевич. Он был не очень умный.

   – Каранкевич!

   – Нет, – сказал поэт, – все боятся. Только трусы бегут, а обыкновенные люди воюют.

   – А вы не бегали? – без насмешки, а скорее с опаской спросил Владик Сапожков.

   – Сапожков! Сейчас вылетишь из класса!

   Поэт сказал, будто извиняясь:

   – Куда побежишь, если ты командир орудия, а потом командир взвода… Ты побежал – за тобой взвод, потом батарея, потом вся позиция начнет откатываться. А кто воевать будет? Конечно, если дают приказ отходить – это другое дело. А без приказа не положено…

   – Значит, вы смелый, – с удовольствием сказал Сапожков. Он выяснил для себя всё, что хотел.

   – На войне смелых солдат столько, что не сосчитать. Им и полагается быть смелыми… Я про другое хочу сказать. Я ребятишек видел таких, как вы… Ну или чуть побольше. Им тоже воевать пришлось. Вот это герои, честное слово. У меня про одного стихо-творение есть. Если хотите, я могу…

   Все, не слушая Гету, закричали, что, конечно, хотят! И Севка закричал. Поэт ему нравился. Он был, разумеется, герой, только очень скромный. И про трусость и смелость говорил то же самое, что Севкин сосед Иван Константинович, значит, всё правильно.

   Севка слушал поэта, машинально макая перо в непроливашку (он забрал ее у Альки). Так же машинально выводил злосчастную букву «Ю». Потому что это было не главное. Главное – стихи живого поэта, который читал их негромко, без особого выражения, но очень понятно.

   В стихах рассказывалось, как наши освобождали от немцев маленький город.

Горели дома от воздушной атаки.
Враги огрызались всё реже и реже…
По мерзлой дороге
с гуденьем и скрежетом
К окраине шли краснозвездные танки…

   Но на пути у танков оказалась немецкая батарея. Она открыла такой огонь, что не пробиться. И тогда к танкистам – сквозь разрывы – пробрался с окраины мальчишка. В рваных сапогах и, несмотря на холод, в одной рубашке. Думать было некогда, мальчишку посадили на броню к автоматчикам: он обещал показать безопасный путь.

Рубашка рвалась наподобие флага.
И сам он вперед рвался —
зло и отточенно…
И танки ударили с тыла и с фланга.
И сбили фашистов.
И бой был окончен.

   Севка видел всё это будто на самом деле. Или по крайней мере, как на экране кино. Мальчишка был похож на Юрика. И Севка отчаянно боялся, что его убьют. Нет, не убили.

Его, говорят, наградили медалью,
Но это уж после, и там меня не было.
А тут он шепнул:
«Дайте, дяденька, хлеба.
Немножко…
Мы с мамой три дня голодали…»

   Сначала все сидели тихо. Потому что это такие стихи, что после них как-то не хочется шуметь и хлопать. Но потом всё же захлопали – сильнее и сильнее. Гета Ивановна что-то говорила поэту и медово улыбалась, а он переминался у стола.

   Севка не хлопал: неудобно, ручка зажата в пальцах. Он проглотил застрявший в горле комок и стал писать дальше. Выстрелов и разрывов Севка не помнил, танки в тыл немцам не водил, но голодать вместе с мамой – это приходилось. Это он всё прекрасно понимал…

   Поэт читал еще стихи: про бой с немецкими танками, про салют Победы. Потом рассказывал, как с товарищами брал «языка», когда служил в артиллерийской разведке. И всё было так здорово! Гета Ивановна уже ни на кого не кричала, когда шумели и спрашивали наперебой…

   И вдруг всё кончилось! Раздался звонок с пятого урока, и оказалось, что поэту пора уходить. Ребята кричали: «Еще расскажите», но Гета Ивановна цыкнула. Поэт сказал «до свидания», Гета Ивановна увела его из класса, а все бросились к вешалке. Кроме Левина, Каранкевича и Севки.

   Алька подошла и тихонько сказала:

   – Чернилку завтра принесешь, ладно?

   Севка сумрачно кивнул.

   Когда класс почти опустел, Гета Ивановна вернулась. Посмотрела тетради у Борьки и Витьки, сказала, что всё равно каракули, но уж ладно на этот раз, пускай убираются домой. Подошла к Севке. Глянула с высоты:

   – Ты, Глущенко, наверно, назло учительнице так царапаешь, да?

   – Не… – шепотом сказал Севка.

   – Напишешь еще строчку, потом пойдешь.

   Она опять удалилась из класса. Свободные Каранкевич и Левин тоже выскочили за дверь. Стало тихо и тоскливо до жути. Даже накал в лампочках будто ослабел. Еле слышно, жалобно звенели в них волоски.

   Севка опять начал глотать слезы. Написать еще строчку – дело не хитрое, но ведь Гета снова заявит, что не так. И до каких же пор он будет сидеть? Уморит Гетушка Севку. Это она ему мстит за разговор про «польта». А какое она имеет право? Она еще даже не настоящая учительница! Вот сейчас она придет, и он ей скажет…

   Но Севка знал, что ничего не скажет. Во-первых, потому, что страшно. Во-вторых, Гета всё равно не возвращалась. Севка всхлипнул и взялся за ручку.

   Открылась дверь… но вошла не Гета. Это вернулся поэт! Севка удивленно смотрел на него мокрыми глазами.

   Поэт быстрым взглядом окинул класс, увидел на задней парте Севку, неловко улыбнулся. Сказал с запинкой:

   – В-вот, имущество свое забыл…

   Он взял со стула полевую сумку (такую же, как у Ивана Константиновича), шагнул к двери… и там огля-нулся. Посмотрел на Севку повнимательнее:

   – А почему ты сидишь тут один?

   Севка втянул разбухшим носом воздух и опустил голову: чтобы не видно было мокрых глаз.

   Поэт постоял у двери и зашагал к Севке. Неуклюже присел рядышком (ноги, конечно, не влезли под парту и остались в проходе).

   – Неприятности? – негромко спросил поэт.

   У Севки не было сил гордо отпираться. Он кивнул.

   – А что за беда случилась?

   – Да вот… – сипло сказал Севка. – Буква эта проклятая. Никак не получается ровная, а она… Гета Ивановна… всё «пиши» да «пиши»…

   Поэт понял всё моментально. Он же был военный человек.

   – Дай-ка ручку, – сказал он. И придвинул Севкину тетрадку. – Левая рука у меня так себе, а правая пока работает как надо… Здесь писать?

   И на строчке, где одиноко торчала косая Севкина буква, он вывел свою. Потом еще.

   Севка с нарастающим восторгом следил, как послушные, подтянутые, со всеми положенными по уставу завитушками и перекладинками «Ю» выстраиваются в шеренгу. Поэт писал быстро. Рукав его гимнастерки двигался рядом с поджатым Севкиным плечом. От поэта пахло немножко одеколоном, немножко табаком, немножко старой кожей портупеи. И может быть (чуть-чуть!), порохом, запах которого въелся в ткань военной одежды со времени боев. Так же пахло от Ивана Константиновича, когда он подбрасывал хохочущего Севку к потолку или сажал рядом с собой на жесткую узкую кровать и давал пощелкать курком незаряженного браунинга – маленького и очень тяжелого. Так же, наверно, пахло от папы (только примешивался еще запах морской соли)…

   Поэт закончил строчку и вопросительно взглянул на Севку:

   – Еще?

   – Ой, нет. Спасибо, она мне только одну велела…

   Севка вздохнул. Строчка выглядела отлично, только поверит ли Гета? И как быть дальше? Ведь всё остальные в жизни буквы все равно придется писать самому.

   Поэт понял Севку. И утешил:

   – Ты не горюй. Красивый почерк – в жизни не главное. У многих великих людей почерк был такой, что ученые до сих пор не всё разобрали, что в их бумагах написано. Вот у Пушкина, например…

   – Ой, правильно! – обрадовался Севка. Он вспомнил: – У меня есть книга «Пушкинский календарь», там на картинках рукописи Пушкина отпечатаны… – Севка засмеялся. – Гета Ивановна ему показала бы…

   Засмеялся и поэт:

   – Вот видишь. А ведь это Пушкин… Ты стихи Пушкина читал?

   – Конечно, – сказал Севка ласково, будто взял в руки котенка. – Я его люблю. Я его часто читаю.

   – И я люблю. На фронт из дому его книжку взял и всё время с собой возил, пока не сгорела…

   – А вы знаете его стихи «Прощай, свободная стихия…»? – робко спросил Севка.

   – Еще бы. Знаю, друг, – сказал поэт и положил на Севкино плечо ладонь.

   Ладонь была твердая и очень теплая. Это чувствовалось через рубашку. Севка начал таять от этого тепла, от слова «друг», от радостного доверия к доброму и сильному человеку.

   – А я… тоже стихи… иногда сочиняю, – задохнувшись от смущения, признался он. – Один раз… про революцию… Только они короткие. Хотите, я расскажу?

   – Очень хочу, – серьезно сказал поэт.

   Севка тут же раскаялся в своих словах. Он понял, какие неуклюжие у него стихи по сравнению с теми, что читал поэт.

   – Да нет, – промямлил он. – Они плохие…

   – Может быть, и не плохие. Ты уж прочитай, раз обещал.

   Делать нечего. Севка обреченно продекламировал свое четверостишие. Уши Севкины словно варились в кипятке.

   – Хорошие стихи, – сказал поэт. – Молодец… Удачно вышло, что мы с тобой встретились, верно? Мы с тобой похожие люди: Пушкина оба любим, стихи пишем…

   Он хотел еще что-то сказать, но тут нечистая сила принесла Гету Ивановну.

   – О-о… – приятным голосом сказала Гета. – Вы здесь! А я вас жду в учительской. О чем это вы беседуете, если не секрет?

   – Да вот родственную душу встретил, – проговорил поэт и нехотя поднялся. – Человек тоже стихи пишет.

   – Да, это за ним водится, – согласилась Гета. – Но только, чтобы писать стихи, надо сначала вообще научиться писать как следует. Приличный почерк отработать. Не правда ли? Вот вы скажите ему это.

   – Да мы как раз насчет почерка и говорили, – сказал поэт и еле заметно подмигнул Севке.

   Гета Ивановна глянула в тетрадь:

   – Ну что же, Глущенко, иди… Оказывается, можешь писать, если постараешься.

   – До свидания, – сказал Севка. Будто обоим сказал, но на самом деле – поэту.

   – До свидания, – отозвался поэт и на прощанье легонько сжал Севкино плечо.


   Когда Севка подходил к дому, почти совсем стемнело. Только в конце улицы светилась под черными облаками багровая щель. Будто в темной комнате приоткрыли дверцу горящей печки.

   Дома, наверно, и в самом деле топится печка, потому что мама обещала прийти с работы пораньше. И может быть, привезла картошку. Тогда мама нажарит полную сковородку. Картошка будет до обалдения вкусная, чуть хрустящая, с золотистыми корочками от подсолнечного масла, которое позавчера получили по талону «жиры» – две бутылки. А еще можно будет напечь прямо на плите картофельные ломтики, посыпанные солью. Крупинки соли стреляют, а ломтики покрываются аппетитной коричневой пленкой с пузырьками.

   От этих мыслей Севке было радостно. Но не только от них. Еще больше от встречи с поэтом.

   Севка не запомнил его имени. И никогда в жизни больше его не встречал. Он не знал, стал ли этот поэт знаменитым или, наоборот, перестал писать стихи и выбрал другую работу. Но одно Севка знал всегда: это был очень хороший человек.

   Впрочем, эти мысли появились у Севки потом. А пока, по дороге домой, занимала его одна подсказанная поэтом мысль: оказывается, можно стать хорошим человеком, если даже не научишься писать красиво.

   А о том, что наоборот – не все люди с красивым почерком хорошие, Севка сам догадался, когда стал постарше.


   Печка и в самом деле топилась – мама оказалась дома. И картошку привезли! Она была рассыпана по всей комнате – чтобы просохла. На полу остались только узкие проходы – как на минном поле.

   Севка вспомнил про свои картофелины. Маленькую выложил на подоконник, для стрельбы (хотя стрелять уже не очень хотелось), а Кашарика показал маме.

   Мама была в очень хорошем настроении. Она согласилась, что жарить или варить замечательного Кашарика с Луны ни в коем случае нельзя, пусть он живет у Севки на подоконнике.

   Севка вздохнул:

   – Только потом он станет старый и дряблый.

   – Ничего. Весной из него проклюнутся ростки, мы их вырежем и посадим на огороде. И вырастет у Кашарика целая семья.

   Севка обрадовался. И стал рассказывать про поэта. Но тут постучал и заглянул в комнату Иван Константинович:

   – Татьяна Федоровна, можно Севу на минуточку? Сева, иди-ка сюда…

   Севка выскочил в коридор, где высоко горела пыльная лампочка.

   – Ой… – восхищенно сказал Севка. Несмотря на тусклый свет, он сразу разглядел на Иване Константиновиче новые погоны. – Вы теперь майор!

   – Да, – улыбнулся Иван Константинович. – Видишь, присвоили. Я насчет демобилизации хло-почу, домой собираюсь, а мне – пожалуйста. Ну да ничего, всему свое время… А это тебе. На память, что был такой капитан Иван Константинович Кан.

   Он протянул Севке свои старые капитанские погоны.

   – Ой-й… – опять сказал Севка. И глупо спросил: – Насовсем?

   – Конечно… Вот только если разжалуют, тогда попрошу назад.

   Севка засмеялся: это Ивана-то Константиновича разжалуют?! Да его полковником надо сделать!

   В комнате Севка с полчаса любовался сокровищем. Погоны были из золотистой, узорчато вытканной материи с малиновыми кантами по краям и такой же малиновой ленточкой посредине – просветом. На каждом блестели потертой латунью четыре выпуклые звездочки. Всё это было настоящее – военное, офицерское.

   Севка выпросил у мамы две безопасные булавки и закрепил погоны на плечах – булавками у воротника, хлястиками на лямках штанов. Погоны оказались, конечно, велики, но это не убавило Севкиной радости. Он вертелся перед висячим зеркалом, пока опять не постучал Иван Константинович:

   – Татьяна Федоровна, ко мне тут приятели сейчас заглянут. Говорят, что отметить полагается новое звание. Может быть, вы тоже зайдете, а?

   Мама смутилась и заволновалась. Куда же она пойдет? В таком виде, растрепанная… И ужин готовить надо, Севку кормить…

   Иван Константинович сказал, что приглашает маму вместе с Севкой и ужин готовить не надо, потому что у него есть консервы и еще кое-какие закуски. Вот если бы мама только сделала милость – помогла ему приготовить винегрет…

   Через час мама и Севка сидели за столом в комнате Ивана Константиновича. Было еще трое гостей: пожилой веселый майор, черноусый капитан и круглолицая женщина с очень яркими губами – жена капитана. Все шумно разговаривали, пили красное вино из бутылки с пестрой наклейкой, ели консервы с жареной картошкой, винегрет и бутерброды с крупной оранжевой икрой. Ее шарики лопались на зубах и растекались во рту восхитительным солоноватым соком.

   Севке вина, конечно, не давали, но на закуски он налегал вовсю. Мама даже сказала шепотом:

   – Не старайся через силу. Помнишь, как объелся пряниками?

   Севка помнил. Но всё равно старался. Не каждый день случается поесть до отвала и так вкусно.

   Иван Константинович пошептался с друзьями, и они наперебой стали просить маму спеть. Мама стала отказываться, но Севка знал, что она всё равно согласится. И мама наконец сказала:

   – Ну хорошо, только вы все подпевайте.

   И запела замечательную песню, от которой у Севки всегда щипало в глазах:

Что стоишь, качаясь,
Тонкая рябина…

   Все стали подпевать. Даже Севка – тихонько. Потом еще спели «Ночь коротка, спят облака» и «На позицию девушка провожала бойца»… А когда спели, услышали, что с суточного дежурства вернулась тетя Аня Романевская. Она ругала за невымытый пол Римку. Расхрабрившийся Иван Константинович встал и сказал:

   – Сейчас я ее приведу сюда. Вместе с патефоном.

   И правда, привел тетю Аню – слегка упирающуюся, но довольную. И патефон принесли.

   Сначала поставили «Рио-Риту», потом быструю музыку, которую очень любила мама, – «Король джаза». Красногубая жена капитана оказалась ужасно веселой. Она подхватила со стула Севку и пустилась танцевать с ним. Она громко смеялась и говорила Севке «товарищ капитан». От нее пахло шелком, помадой и было горячо, как от печки. А настоящий капитан танцевал с Романевской.

   Наконец все опять сели за стол. Севка слегка опьянел от сытости, шума и тепла. Все говорили наперебой, и он тоже пытался рассказать о своих делах: о том, что сегодня у них в классе был на-стоящий поэт и они познакомились. Но мама ска-зала:

   – Подожди, не перебивай, потом расскажешь.

   Севка слегка надулся. Иван Константинович заметил это, подмигнул Севке, сходил куда-то и дал ему большую шоколадную конфету в лаковой красной бумажке. Севка сроду таких не видел!

   – Ну, Иван Константинович, – сказала мама. – Вы его всё время балуете.

   – Н-ничуть, – очень твердо ответил Иван Константинович и опять подмигнул Севке.

   Севка снова подумал, что поэт и майор Кан похожи друг на друга. И тоже подмигнул Ивану Константиновичу.

   Разве мог он подумать, что через несколько дней сойдется с этим человеком в смертоубийственном поединке?

   Пришло время рассказать о доме, в котором жил Севка.

   Дом был двухэтажный. Первый этаж из кирпича, второй деревянный. Говорили, что до революции в доме обитал владелец городских мельниц Малкин. Он сам, его жена и две дочери-гимназистки. Ну и прислуга, конечно, всякая: кухарки, кучер, дворник. Прислуга жила в кирпичном этаже и маленьком доме, который стоял в глубине двора. А семейство Малкиных располагалось в комнатах наверху. Четыре человека на целый этаж!

   Сейчас там было, конечно, гораздо больше жильцов.

   На второй этаж прямо от широкого трехступенчатого крыльца поднималась лестница. Почти такая же, как в школе. В давние времена ступени были покрыты желтой краской, но она стерлась, и остатки ее были заметны лишь по краям, у перил. Перила тоже когда-то покрасили – в зеленый цвет. Теперь краска потрескалась и местами осыпалась. Ее квадратные чешуйки легко отколупывались ногтем. В точеных балясинах чернели трещины. Летом из них то и дело выбегали муравьи. Может быть, они там жили, а может быть, что-то искали – Севка не знал.

   Лестница кончалась на площадке, тоже окруженной перилами. Там были две разные двери. Шаткая дощатая дверь вела в холодный пристрой, где находились кладовки. А за другой, обитой клочкастым войлоком и старой клеенкой, начинался коридор.

   В коридоре всегда стоял полумрак, потому что не было окон. У потолка висела сорокаваттная лампочка, покрытая пылью и мелкими пятнышками. Когда лампочка перегорала, жильцы начинали спорить, чья очередь идти на толкучку и покупать новую. Спорили иногда несколько вечеров. И всё это время в коридоре стояла тьма. Лишь в одном углу прошивали ее игольчатые лучики – они выбивались из комнаты слесаря дяди Шуры, который жил там с глухой тетушкой Еленой Сидоровной. Дяди Шу-рина дверь была стеклянная, замазанная масляной краской. Свет пробивался там, где краска треснула или отскочила.

   Когда лампочку наконец покупали, дядя Шура зажигал свечку, отодвигал от стены старый комод Романевских (который стоял здесь, потому что в комнате места не хватало), ставил на него табурет и налаживал освещение. И все делались довольные. И несколько дней даже забывали ворчать на Романевских за то, что комод в коридоре всем мешает.

   Комната дяди Шуры была первая от входа, с левой стороны. За ней располагалась каморка, в которой жила бабушка Евдокия Климентьевна. Она где-то работала сторожихой. Недавно к ней вернулся из армии ее внук Володя. Поступил на завод «Механик» и сразу женился. Теперь они ютились в комнатушке втроем. Римка Романевская сперва говорила: «Вот подождите, молодая-то покажет бабке…» Но Володина жена ничего не «показывала», жили они с Евдокией Климентьевной душа в душу.

   Дальше была комната Романевских. Напротив них обитал Иван Константинович. А в конце коридора находилась дверь, которая вела в длинную узкую комнату Севки и мамы.

   Была еще на этаже большая общая кухня. В ней пахло подгорелым луком, квашеной капустой и керосином от примусов…

   Севке дом нравился. Севка знал, что есть дома, которые в сто раз больше, красивее и удобнее, но это его не касалось, он в них никогда не жил. А в этом доме провел три года своей жизни и полюбил его. Ему нравилась лестница и площадка над ней (немножко похожая на капитанский мостик). Нравилось, что с площадки можно через оконце вы-браться на широкий навес над крыльцом, – сиди там сколько хочешь, загорай, и никто не ругается. Нравилось, что в коридоре можно потихоньку отодрать верхние обои и под ними открываются наклеенные листы очень старых газет и журналов – с буквами «ять», с объявлениями о пианино «Юлий Генрихъ Циммерманъ», пишущих машинках «Эдуардъ Керберъ» и «знаменитейшихъ, новейшихъ граммофонахъ марки «Монархъ» с цветнымъ рупоромъ «Лотосъ».

   По вечерам дом был полон звуков и голосов. Это делалось особенно заметным, когда Севка ложился спать.

   Севка сворачивался калачиком на своем сундуке, закрывал глаза и превращался в радиостанцию, которая принимает разные сигналы.

   За стеной спорили о книжках Римка и ее сестра семиклассница Соня. Дребезжаще пел репродуктор у Ивана Константиновича. Кашляли в своей комнате дядя Шура и его тетушка: они оба курили махорку. Стреляли дрова в крошечной печке у Евдокии Климентьевны. Потрескивали стены, и где-то тихонько звенело расшатавшееся в форточке стекло… А может быть, это звенел мотор маленького серебряного самолета, который летал над густым вечерним лесом. В лесу стреляли друг в друга путешественники и разбойники, а в темных болотах пел лягушачий хор. В чаще кашляли косматые великаны. Шумели деревья, бормотали ручьи…

   Но были звуки, которые никак не вплетались в сказку. Они проникали с первого этажа, сквозь плотную, спрессованную Севкиной щекой подушку. Это был сердитый голос тети Даши, которая ругала Га-рика. Потом наступала тишина. Иногда она означала, что тетя Даша успокоилась. А иногда наоборот – что словесное воспитание кончилось и Гарькина мать ищет ремень. В этом случае вскоре слышалось жалобное хныканье, а потом громкий рев.

   Порой оттуда же, из-под пола, доносились муж-ские крики и пронзительные вопли тети Даши. Гарькин отец был пьяница. Гарьку он никогда не лупил, но зато, вернувшись после выпивки с приятелями, колотил жену – чтобы не ругалась. Тетя Даша хватала сына и убегала из дому. Сама она шла ночевать к подруге, а Гарика приводила наверх, «к Глущенкам».

   Мама устраивала Гарика на самодельной кровати из доски и стульев.

   Гарик был маленький боязливый первоклассник. Тощий и какой-то всегда несчастный. Мама с жалостью говорила: «Золотушный ребенок». Севка не понимал, что значит «золотушный». Может быть, то, что на остреньком Гарькином лице были рассыпаны редкие веснушки – большие и золотистые? Севка иногда играл с Гариком, но дружить с ним по-настоящему не мог: очень уж тот тихий и затюканный. Севка и сам-то не слишком бойкий, но Гарька по сравнению с ним настоящий мышонок…

   Когда Гарька начинал реветь от ремня, Севка отчаянно морщился и отрывал голову от подушки. Краснолицую горластую тетю Дашу он ненавидел, а Гарика жалел. Но что он мог сделать? Севка беспомощно смотрел в окно. Там глухо темнела стена пекарни.

   Эта стена выходила в Севкин двор. А большую территорию, которая примыкала к пекарне, отгораживал от двора щелястый забор из досок. Из-за этого забора прилетал иногда такой вкусный запах, что у Севки до судорог сводило желудок и кружилась голова.

   Со стороны пекарни к доскам были грудой навалены железные коробки разной величины – хлебные формы довоенного времени. Широкие и узкие, высокие и плоские. Иногда двойные и тройные – скрепленные ржавыми планками. Севка, глядя на них, поражался: сколько разного хлеба пекли в прежние времена! Теперь-то хлеб, который выдавали по карточкам, был всегда одинаковый – большие пря-моугольные буханки. Половина такой буханки в день приходилась на маму и Севку.

   Однажды Гришун отодрал в заборе доску, и железные формы посыпались во двор. Ребята набрали целую груду. Несколько дней они играли грохочущими коробками – строили из них города и бронепоезда, делали пароходы и пускали в лужах. Потом эта игра надоела. Всем, кроме Гарика. Гарик утащил десяток форм домой и спрятал под кроватью. Когда отца с матерью не было, он играл в поезд: сцеплял коробки, как вагоны, ставил на переднюю пластмассовый стакан, будто трубу, и возил такой состав по половицам. Что же, игра была не хуже других.

   Три железные коробки унесла к себе Римка Романевская. Теперь они стояли на подоконниках, и зимой в них зеленели проросший горох и овес. Просто так, на память о лете.

   Романевских было четверо: две дочери, их мама – тетя Аня и отец – дядя Стас. В сорок первом году дяде Стасу отрезали отмороженную на фронте ступню. С тех пор он работал жестянщиком в артели инвалидов. Дядя Стас тоже был пьяница, но не скандальный. Когда он выпивший приходил домой, то сразу отстегивал протез, ложился на кровать, натягивал на голову старую шинель и засыпал. На него не обращали внимания. Или просто так стоит кровать, или с дядей Стасом – всё равно.

   Старшая сестра – семиклассница Соня – была спокойная отличница с красивыми косами. А четвероклассница Римка – довольно вредная, с задранным, похожим на растоптанный валенок носом. Она считала, что знает всё на свете. А если с ней не соглашались, отчаянно спорила и могла стукнуть. Не всех, конечно, а Севку. Но, несмотря на это, Севка любил бывать у Романевских. Севку не прогоняли и ничего от него не скрывали, будто он свой. И если тетя Аня добывала где-то муку и пекла на кухне в духовке ватрушки с картошкой, Севке тоже давали. Но главное даже не в этом. Главное, что у Романевских всё время читали вслух.

   Соня читала. Всякие рассказы. То, что задавали по литературе, и просто так. «Дубровского», «Гулливера», «Бежин луг», «Ночь перед Рождеством», «Принца и нищего»…

   Это было так замечательно! Сядешь на стул верхом, положишь подбородок на спинку, привалишься плечом к теплой печке-голландке и слушаешь, слушаешь… Римка слушает, ни о чем не спорит, тетя Аня слушает. Гарька иногда зайдет и приткнется в уголке… И даже дядя Стас на кровати, кажется, не просто посапывает, а тоже прислушивается к выразительному чтению дочери-отличницы…

   А когда не читали, то просто разговаривали обо всем на свете. Тут уж Римка была впереди всех. Только и слышно: «Вы давайте не спорьте, я же знаю!.. Не знаешь, дак помолчи и послушай!»


   – Не знаешь, дак помолчи и не спорь, – заявила Римка. – Поэт – это если он только стихи пишет. А если всякие повести и романы, значит, он не поэт, а писатель. Значит, Лермонтов – писатель!

   Перед этим Соня читала, как офицер по фамилии Печорин застрелил на дуэли другого офицера – Грушницкого. Севка опоздал к началу чтения. Когда оно кончилось, он стал расспрашивать, что за книжка. Соня сказала:

   – Это роман Лермонтова «Герой нашего времени». Слышал про Лермонтова?

   Севка даже глаза вытаращил: что за идиотский вопрос! У него в «Пушкинском календаре» напечатано стихотворение Лермонтова «Смерть поэта». И другие стихи его Севка знал давным-давно: «Парус», «Бородино», «Три пальмы» и еще много. Он брал книжку Лермонтова в детском отделе городской библиотеки, которая рядом со школой, в старинной белой церкви.

   – Кто же его не знает? Это же великий знаменитый поэт!

   Вот тут-то Римка и заявила: не поэт, мол, а писатель. Соня с ней заспорила. Севка тоже, а толку никакого.

   Наконец Севка догадался, чем Римку победить:

   – Пушкин тоже не только стихи писал! У него и «Дубровский» есть, и «Капитанская дочка», и еще много… не стихов. Значит, он тоже не поэт?

   Римка хлопнула губами. Про то, что Пушкин – поэт, еще в детском саду говорят. Кажется, ее впервые в жизни переспорили. Она сердито хмыкнула и сказала:

   – Сравнил тоже! Пушкин – это другое дело.

   – Ничего не другое. Они похожие. Они даже погибли одинаково, их обоих на дуэли убили. Потому что их царь не любил. Он боялся, что они за революцию.

   Римка опять зацепилась:

   – Пушкина вовсе не поэтому убили! Просто царю хотелось за его женой ухаживать, а Пушкин не разрешал.

   – Это совсем даже не главная причина!

   – Нет, главная, – авторитетно возразила Рим-ка. – Царь за ней увивался, да еще этот Дантес. Все смеялись, а Пушкин злился. Вот и получилась дуэль. Если бы его жена поменьше по балам бегала, ничего бы и не было.


   – Значит, жена виновата? – насмешливо спросил Севка.

   Римка вздохнула и подперла щеку ладошкой. Проговорила с мечтательной ноткой:

   – Может, и не виновата. Кто виноват, если любовь?

   – Всё-то ты знаешь, – сказала Соня.

   – А что такого? Любой женщине приятно, когда в любви объясняются. Особенно если сам царь.

   Севка даже забулькал от возмущения: значит, какой-то паршивый буржуйский царь, который угнетал народ, лучше Пушкина?

   – Царь по сравнению с Пушкиным – тьфу!

   Но Римка, которая всё знала про любовь, опять мудро вздохнула:

   – Эх, вы… Пушкин с утра до вечера только стихи писал, а жене хотелось, чтобы за ней ухаживали. Это всем приятно… Думаешь, твоей маме не приятно, когда Иван Константинович ее в кино водит?

   Севка остолбенел. Потом он выдохнул:

   – Что-о? Значит, по-твоему, он за ней ухаживает?

   – А нет, что ли? – удивилась Римка.

   – Ну-ка, придержи язык свой бессовестный! – прикрикнула тетя Аня. – Тебя тут спросили, да?

   – А что такого? – обиделась Римка. – Они же по-хорошему. Может, даже поженятся.

   – Дура ты окончательная! – тонким голосом сказал Севка. И хлопнул дверью.


   Сперва Севка не чувствовал ничего, кроме злости на Римку. Вот ненормальная! Сказать такое про Ивана Константиновича!

   Потом… потом как-то само собой подумалось, что ведь и правда: в кино Иван Константинович и мама ходят довольно часто…

   «Перестань! – сурово сказал себе Севка. – Мало ли кто с кем ходит в кино? При чем здесь любовь?»

   Да, но ведь не только в кино они ходят… Севке было известно из книжек такое выражение – «червь сомнения». Это когда что-то тревожит и не дают покоя мысли – тоскливые и неотвязные. Будто длинный тонкий червяк шевелится в человеке, противный и скользкий.

   То, что в прежние дни Севке нравилось, теперь вспоминалось по-другому. Раньше он радовался, что Иван Константинович провожает маму домой, если та задерживается на работе. Но теперь он подумал: «А почему только маму? Романевскую ни разу не провожал или еще кого-нибудь…»

   Конечно, замечательно, что Иван Константинович помог привезти дрова, а потом и картошку. Но… зачем он это делал? По доброте душевной или чтобы понравиться маме?

   Угощал Севку конфетами, подарил карандаши, шоколадку, даже погоны… Тоже для того, чтобы мама видела, какой он хороший? Нет, не мог Севка поверить. Не мог расстаться так просто с прежним Иваном Константиновичем – добрым, храбрым человеком, который показывал Севке пистолет, сделал однажды из белой блестящей бумаги тетрадку для рисования, рассказывал про войну и лихо подбрасывал к самой потолочной балке. И главное – никогда не разговаривал с Севкой насмешливо и торопливо, как взрослые часто разговаривают с маленькими.

   Но… что было, то было. Если вспомнить всё по порядку, то ясно – ухаживает. Духи однажды подарил маме: не на день рождения, а просто так. Иногда зайдет будто на минутку и сидит целый час. И чего-то вздыхает непонятно. И на недавней вечеринке танцевал только с мамой…

   – Севка, ты что такой скучный, будто у тебя живот болит? – спросила мама.

   – А? – растерянно вскинулся Севка. – Нет… Ничего не болит ни капельки.

   Не скажешь ведь, что болит душа, изъеденная тем противным червяком.

   – Ложись-ка спать.

   Севка послушался. Мама была, конечно, ни при чем. Просто она доверчиво попадалась в ловушки, которые расставлял ей коварный капитан (а потом майор) Кан.

   Уже в постели Севка вспомнил, что у Ивана Константиновича в Пензе есть жена и дочка-третьеклассница. Ну и что? Севка был не маленький, слышал он не раз истории, когда после войны такие вот «ухаживальщики» не возвращались домой к женам и детям, а заводили себе новые семьи. Про это и мама с тетей Аней беседовали, и Римка любила про такие дела поболтать. Римку всегда волновали вопросы любви, измены и замужества.

   Севка уснул, но и после этого не было ему покоя. Снилась нехорошая чушь: длинные червяки с маленькими человечьими головками, урок чистописания в какой-то пещере с керосиновыми лампами и бандиты из шайки «Черная кошка», которые гонялись за Севкой по громадным пыльным сеновалам. Но это были пустяки по сравнению с последним сном. Под утро приснился Иван Константинович в мундире, похожем на платье Геты Ивановны. Севка сообразил, что это форма, какую носил офицер Печорин. Иван Константинович сидел на лавочке в сквере у цирка и чистил старинный пистолет, похожий на клюку.

   Севка сразу понял, что делать. Он подошел, сдвинул брови и потребовал:

   – Вы больше не смейте подходить к моей маме!

   Майор Кан не удивился. Он продул ствол пистолета и, не глядя на Севку, сказал в точности как Римка:

   – А что такого? Мы, может, даже поженимся.

   – Нет!

   – А тебе не указать, к носу палку привязать, а у палки есть ответ: ты дубина, а я нет.

   – Тогда… – отчаянно сказал Севка. – Тогда я вас вызываю на дуэль.

   И они сразу оказались на крошечной каменной площадке, окруженной облаками. Иван Константинович неприятно улыбнулся и поднял пистолет-клюку. Прямо в Севку прицелился! А у Севки была только железная трубка с картофельными пробками. Ну ничего, сгодилась бы и трубка, но Севка никак не мог попасть в нее карандашом, чтобы нажать и вы-стрелить. А Иван Константинович целился, целился… Как тут было не проснуться?


   В школе на всех уроках Севка думал, как поступить. Сказать Ивану Константиновичу: «Не смейте ухаживать за мамой»? Он ответит: «Да что ты, Севочка, разве я ухаживаю? Кто тебе такую чушь сказал. Ты не волнуйся». И всё пойдет по-старому, взрослые не очень-то слушают маленьких. Подложить в комнату Ивана Константиновича само-дельную гранату из карбида, чтобы он испугался и уехал? Он не испугается, на фронте он и не такое видел.

   А что-то делать было необходимо, хочешь не хочешь.

   Севка не был храбрым человеком. Он очень неохотно дрался. Он боялся после второй смены возвращаться домой по темным улицам. Боялся грозы и городского сумасшедшего дяди Дуси, который мычал и гонялся за мальчишками, когда его дразнили. Но случалось в жизни, когда бойся не бойся, а деваться некуда. Если, например, дал честное слово, что прыгнешь с трехметрового навеса в сугроб, – помирай, но прыгай. Потому что честное слово нарушить невозможно. Если обещал маме сперва сделать уроки, а потом гулять, приходится (хотя и быстро-быстро) делать. Потому что маму обманывать нельзя: во-первых, бесполезно, во-вторых, потом самому тошно. А когда один раз на Гарика налетел третьеклассник Валька Прыгун и отобрал сосновый кораблик, Севка догнал Прыгуна и огрел по спине самодельным автоматом. Потому что за маленьких из своего дома полагается заступаться.

   И теперь, как ни вертись, а выход был один. Севка наконец это понял отчетливо.


   Приняв твердое решение, Севка слегка успокоился. Конечно, он всё равно чувствовал тревогу, но это была не растерянность, не поиски выхода, а волнение перед боем.

   Всё складывалось удачно. Когда Севка вернулся с уроков, мама еще не приходила, а майор Кан был дома: накануне он дежурил по училищу и сегодня отдыхал. Или поджидал маму, чтобы опять куда-нибудь пригласить?

   Севка стал готовиться. Надел матроску – это была его парадная одежда. Натянул длинные зимние штаны. Вообще-то он их ненавидел всей душой и надевал только в самые лютые холода: штаны были из такого колючего сукна, что даже сквозь чулки кусались не хуже крапивы. Но сейчас приходилось терпеть, чтобы выглядеть взрослее и мужественнее.

   Потом Севка подумал, что следует вернуть подарки. Тетрадь он давно изрисовал, карандаши источил, шоколад, естественно, съел. Оставались погоны. Севка прогнал сожаление, сжал погоны в кулаке, встал посреди комнаты и несколько раз глубоко вздохнул – чтобы набраться решимости. В горле что-то само собой глоталось. Севка глотнул посильнее – последний раз – и строевым шагом вышел в коридор. Решительно постучал в дверь майора Кана.

   – Сева, это ты? Входи, входи!

   Иван Константинович, нагнувшись над столом, за-правлял в машинку чистый лист. Машинка была трофейная, только буквы у нее сменили на русские. Она была казенная. Ивану Константиновичу дали ее в училище, чтобы печатать всякие планы для занятий с курсантами. Иногда Иван Константинович разрешал Севке попечатать. Севка мечтал, что когда-нибудь сочинит настоящее длинное стихотворение и полностью напечатает его на этой машинке.

   Нет, никогда этого не будет…

   Иван Константинович, видимо, удивился: почему Севка стоит у порога и каменно молчит? Он оглянулся. Выпрямился:

   – Что с тобой, Сева?

   Севка сделал несколько деревянных шагов и отчетливо сказал:

   – Нате ваши погоны.

   Он метнул их на стол. Один погон застрял под машинкой, другой лег на самый край стола и закачался: упасть или нет? Не упал.

   Севка заставил себя посмотреть Ивану Константиновичу в глаза.

   – Севушка, что случилось?

   Он был такой знакомый, такой добрый и привычный… Но нет, это был враг. Севка опять крупно глотнул и проговорил, не опуская глаз:

   – Я вызываю вас на дуэль.

   Иван Константинович приоткрыл рот, мигнул. Хотел что-то сказать, но только тихо кашлянул. Опустился на стул. Спросил:

   – Ты не шутишь?

   – Нет, – сказал Севка и ощутил внутри неприятное замирание.

   Иван Константинович опустил голову. Мельком взглянул на Севку, забарабанил пальцами по краю стола. Рядом с погоном.

   – За что же ты меня так?

   – Потому что… – Севка неожиданно осип. – Вы ухаживаете за мамой. А я не хочу… Вы не имеете права!

   Иван Константинович подскочил как на шиле:

   – Севка, да ты что! – Лицо у него стало жа-лобным.

   «Сейчас начнет отпираться», – подумал Севка.

   – Ты с ума сошел, – печально сказал Иван Константинович.

   – Нет, не сошел. Может, вы на ней еще жениться хотите?

   – Кто тебе наговорил такую чушь?

   – Никто. Сам вижу, – сурово сказал Севка.

   – Да я… – начал Иван Константинович и замолчал. Что-то непонятное мелькнуло на его лице. Он стал другим. – Дуэль – вещь серьезная. Может быть, ты еще подумаешь? – строго спросил он.

   Севка опять ощутил неприятное замирание. Тайная надежда, что Иван Константинович откажется стреляться и поклянется не подходить к маме, испарилась. Да и глупая это была надежда! Если человека вызывают на дуэль, тот не имеет права отказаться. Это может сделать лишь самый последний трус, и тогда над ним всю жизнь будет висеть черный позор. Иван Константинович ни в коем случае не трус. Значит…

   Что же, когда идешь на поединок, на мирный исход рассчитывать не стоит. Севка сказал как можно решительнее:

   – Я думал уже два дня.

   – Тогда конечно… – Иван Константинович встал. – Ни в чем я не виноват. Ни перед тобой, ни перед мамой. Это всё твои выдумки или чьи-то глупые разговоры. И я не стал бы принимать вызов из-за этого. Но ты швырнул мне мои погоны – это оскорбление офицерской чести. Я теперь просто не имею права уклоняться от дуэли… Каким оружием будем драться?

   – Пи… пистолетом, – одними губами сказал Севка.

   – У тебя есть пистолет?

   – У вас же… есть…

   – А! Ты предлагаешь стрелять по очереди?

   Севка кивнул.

   – Что же, можно и так. Давай начнем.

   Внутри у Севки что-то ухнуло и тяжело замерло. Будто он выпил полведра воды, и вода эта в желудке моментально превратилась в ледяной ком. Но Севка не шевельнулся, не дрогнул. Не сделал даже крошечного шажочка назад.

   – Давайте, – сказал очень тихо, но упрямо. Потому что деваться было некуда. Пускай уж скорее все кончится.

   Иван Константинович быстро взглянул на Севку и опять стал смотреть в сторону. Деловито проговорил:

   – Один из нас, по всей вероятности, будет убит или ранен. Надо, чтобы тот, кто останется невредимым, не попал под суд. Поэтому придется подписать договор.

   – Какой договор? – шепотом спросил Севка.

   – Сейчас… – Иван Константинович повернулся к машинке и, не садясь, защелкал клавишами. Потом выдернул лист и протянул Севке. Вот что было там напечатано:

   ДОГОВОР


   МЫ, УЧЕНИК 2-ГО КЛАССА ВСЕВОЛОД ГЛУЩЕНКО И МАЙОР КАН И. К., ДОГОВОРИЛИСЬ О ЧЕСТНОЙ ДУЭЛИ. ОСТАВШЕГОСЯ В ЖИВЫХ ПРОСИМ НЕ ПРИВЛЕКАТЬ К СУДУ.


   Подписи ….. (Глущенко)

   ….. (Кан)

   – Прочитал? – спросил Иван Константинович, и Севка увидел его строгие серые глаза.

   – Да… – прошептал Севка.

   «Неужели это правда? А что скажет мама?»

   – Согласен? – спросил Иван Константинович.

   – Да…

   – Тогда подписывай. Вот здесь.

   Он дал Севке ручку-самописку. Севка начал выводить фамилию. Ручка была тяжелая, скользкая, она вырывалась из пальцев. Перо царапало бумагу. Буквы получались очень корявые. Севка вдруг подумал, что, может быть, он пишет последний раз в жизни. Ему стало ужасно жаль себя. Просто хоть плачь. Но он не заплакал все-таки. Не хватало еще такого позора!

   Севка поставил большую точку, аккуратно положил самописку и отступил от стола. Медленно поднял на Ивана Константиновича печальные глаза. Но Иван Константинович на Севку опять не смотрел. Он быстрым взмахом подписал договор и вы-прямился.

   – Стрелять будем по одному разу, – решительно сказал он. – Патроны у меня казенные, мне за них отчитываться придется, если жив буду… А где брать секундантов? У тебя есть?

   – Нету… – прошептал Севка, ощущая слабость в ногах.

   – И у меня нет. Обойдемся без секундантов?

   Севка кивнул. Он опять часто переглатывал.

   – Давай тянуть жребий, – предложил Иван Константинович.

   Севка шевельнул губами:

   – Как?

   – Надо же знать, кто будет стрелять первым… Вот смотри, я на этих бумажках напишу цифры «один» и «два», а ты будешь выбирать. Если вытянешь единицу – твоя очередь первая. А если двойку – вторая.

   Иван Константинович что-то черкнул на бумажных клочках, скатал их и бросил в свою фуражку. Севка следил за ним, как следит за хозяином умная собака, когда тот готовит веревку и камень. В ушах у Севки стоял тихий неприятный звон. Сквозь этот звон он услышал:

   – Выбирай.

   Перед Севкой оказалась фуражка, на донышке которой белели бумажные трубочки. Они лежали далеко друг от друга на серой шелковой подкладке. В подкладке темнела крошечная, словно прожженная искрой, дырка. Посредине был пришит клеенчатый четырехугольник с какими-то неразборчивыми буквами. Севка машинально постарался их прочитать и не смог. «Стерлись о волосы», – подумал он. И услышал:

   – Что же ты? Бери.

   Да, ведь надо тянуть жребий! Никуда не денешься – дуэль. Севка постарался ухватить бумажную трубочку – ту, что поближе к середине. Пальцы были какие-то странные, долго не могли подцепить. Наконец Севка взял и развернул бумажку. Там была большая единица.

   – Повезло тебе, – со вздохом сказал Иван Константинович. – Будешь стрелять первым. Ну а если промахнешься, тогда – я.

   И Севка увидел, как он достал из ящика кобуру, расстегнул ее и положил на ладонь знакомый браунинг.

   Положил, задумчиво покачал на ладони. Потом вынул из рукоятки обойму, щелчком выбил из нее на стол два патрона.

   – Обойму я уберу, – объяснил он. – Будем вставлять по одному патрону. Выбирай, какой тебе нравится.

   Патроны были коротенькие, аккуратные. С круглыми, похожими на орешки пулями. Такие безобидные на вид.

   – Какой тебе нравится?

   Севке никакой не нравился. Он отчетливо чувствовал, что в этих блестящих штучках сидит смерть. Но пути назад не было, и Севка дрожащим пальцем ткнул наугад.

   – Вот его и зарядим, – проговорил Иван Константинович. Взял патрон, оттянул затвор у браунинга. Как-то неловко дернул рукой, и второй патрон нечаянно смахнул со стола.

   – Ох я, растяпа… Подними, пожалуйста.

   Севка громко стукнул ослабевшими коленками о половицы и полез под стол. Патрон лежал у дальней ножки стола. Севка поднял его. Патрон был очень холодный.

   Выбираться на свет не хотелось, но Севка выбрался. Осторожно положил патрон в фуражку.

   – Разойдемся по углам, – деловито сказал Иван Константинович. – Это будет дистанция. Бери пистолет и вставай вон туда, к двери. Курок взведен, твое дело только прицелиться и нажать.

   Севка ощутил в ладони ребристую рукоятку. «Маленький, а какой тяжелый», – снова подумал он про браунинг. И слабыми шагами отправился в угол. Там, рядом с дверью, висела шинель Ивана Константиновича.

   Когда Севка повернулся, Иван Константинович уже стоял в другом углу – у спинки кровати. Лицо его было спокойным и суровым.

   – Стреляй, – холодно сказал он.

   Это что же? Значит, всё на самом деле? И сию минуту Севка должен выстрелить из настоящего пистолета в Ивана Константиновича? По правде? И Иван Константинович закачается и упадет рядом со своей железной солдатской кроватью и его уже не будет на свете?

   Севка же не хотел этого! Он только маму хотел защитить! А стрелять в живого человека, да еще в такого знакомого, просто родного – это не игра в войну, когда «кых-кых, ты убит!».

   – Ну, что же ты? – устало спросил Иван Константинович.

   Самое время было бросить пистолет и зареветь. Но законы чести – они как стальные тиски. И Севка стал поднимать браунинг. Он не будет стрелять в Ивана Константиновича, он просто промахнется.

   Нет, он выстрелит в воздух, как Лермонтов на дуэли с Мартыновым!

   Севка вскинул руку над головой. И только в этот миг сообразил, что пистолет грохает очень сильно. Севка боялся выстрелов. Когда Гришун у себя в сарае стрелял из поджига, Севка старался стоять подальше и, если никто не видел, зажимал уши.

   Но здесь уши не зажмешь.

   Севка зажмурился и надавил на спуск.

   Раздался негромкий щелчок.

   Севка изумленно открыл глаза. Иван Константинович быстро подошел к нему. Взял браунинг.

   – Осечка, – сказал он и вздохнул. – Что поделаешь, пистолет старенький, я с ним всю войну прошел… Ну а по правилам дуэли осечка считается за выстрел. Да это и не важно, ты всё равно вверх стрелял. А теперь моя очередь… Я сменю патрон.

   Он подошел к столу и передернул затвор…

   «Неужели правда? – подумал Севка. – Неужели он будет в меня целиться и стрелять?»

   Нет, не будет, конечно. Он так же, как Севка, выстрелит вверх.

   А если нет?

   Ну и пусть. В конце концов, Севка сделал всё, что требовалось по закону поединка. Он не струсил. Теперь всё равно…

   С каким-то сонливым равнодушием Севка смотрел, как шагает Иван Константинович в свой угол. Он шагал очень медленно. Будто плыл по воздуху. И Севка тоже поплыл куда-то, а воздух стал густой, мягкий, потемнел, почернел и окутал Севку со всех сторон…


   Холодная вода текла Севке на грудь через вырез матроски. Севка поднял веки и увидел белое лицо Ивана Константиновича.

   – Севушка, милый мой, я же пошутил! Я же не хотел…

   Значит, он, Севка, грохнулся у двери в обморок? Ужас какой… Какой чудовищный позор!

   Севка локтями оттолкнулся от подушки:

   – Это не от страха! Это потому, что я не поел, у меня так и раньше бывало от голода! Я встану, стреляйте, пожалуйста!

   – Да лежи ты, лежи…

   – Я не боюсь!

   – Да знаю я, что не боишься!.. Я же пошутил, я не вставлял патроны!

   – Эх, вы! – сказал Севка. – А еще майор…

   – Дурак я старый, а не майор! Пороть меня надо, мерзавца… Ты как себя чувствуешь?

   – Прекрасно я себя чувствую, – сурово сказал Севка, хотя мягко кружилась голова. Он откинулся на подушку. Было ясно, что дуэль окончена.

   – Севушка, ты только маме не говори, ладно?

   – Ладно, – вздохнул Севка. Не хватало еще, чтобы мама узнала эту историю!

   – И не ухаживал я за ней вовсе, – жалобно сказал Иван Константинович. – Ну… если в кино сходим или в гости к вам зайду, что такого? Тоскливо ведь одному-то. Я своих уж сколько времени не видел… Ты все-таки дурень, Севка, честное слово… «Поженитесь»… У меня такая прекрасная жена, и Леночка тоже замечательная. Как же я их брошу?.. Ты мне веришь?

   Севка верил. И удивлялся, как безмозглая Римка могла заморочить ему голову. Иван Константинович снова был свой, добрый, замечательный. Как хорошо, что эта глупая дуэль кончилась благополучно. Только… стыдно все-таки, что он свалился без памяти.

   – Я от голода упал, честное слово. Я не боялся.

   – Я знаю, – очень серьезно сказал Иван Константинович. – Я это отлично понимаю. Ты очень смелый человек и вел себя просто героически. И благородно… А голод кого хочешь свалит. Почему же ты не поел? Нечего?

   – Нет, я забыл…

   – Знаешь что? Мы сейчас откроем тушенку и пожарим с картошкой! А ты пока лежи…

   Севка лежал и смотрел на Ивана Константиновича, который вспарывал ножом консервную банку.

   – Если бы у вас не было жены и дочери, – сказал Севка, – и если бы я точно знал, что папа не вернется, тогда пожалуйста, женитесь на маме… Но вдруг папа все-таки вернется?

   Вдруг он все-таки вернется?

   У Севки была такая надежда. Не очень сильная, но была.

   Сначала-то она была сильная. Год назад Севка часто говорил про это с мамой. Раз никто не видел, как папу убили или как он утонул, значит, он, может быть, спасся.

   – Нет, Севушка, – печально объясняла мама. – Я писала, наводила справки. Всех, кто спасся, подобрали англичане.

   – Может, не только англичане! Может, там еще был какой-нибудь корабль!

   – Не было…

   «Не было»! Откуда мама знает? В конце концов, раненого и оглушенного папу могли подобрать немцы. Их подводная лодка. Может быть, они забрали папу в плен, хотели, чтобы он выдал им военно-морские тайны, а он ничего не выдал и убежал из плена. И организовал партизанский отряд…

   Мама, когда слышала такие разговоры, только вздыхала. И кажется, даже сердилась.

   – Ох, Севка, Севка. Опять ты со своими сказками… Ну подумай: разве папа не разыскал бы нас, если бы остался жив?

   Севка думал. Папа мог и не разыскать. Не так-то это легко.

   Весной сорок первого года папу перевели из Ростова в Мурманск, а мама решила пока не ехать с маленьким Севкой. Неясно, как там с квартирой, да и лето на юге для Севки полезнее. А осенью они приедут…

   Кто же думал, что осенью они окажутся в Ишиме, а еще через год в этом городке на берегу реки Туры?

   Из Ростова эвакуировали их спешно. В трясущейся, набитой людьми теплушке мама написала отцу, что их везут за Урал, и бросила бумажный треугольник в ящик на какой-то станции. Потом она посылала еще много писем, но ответа не было. Видимо, потому, что папа был уже не в Мурманске, а где-то в другом месте. Наконец, в начале сорок третьего года пришел по почте какой-то документ, и мама долго плакала. Запомнились только слова: «Пропал без вести…»

   – Это сперва так написали, – объясняла Севке мама, когда он подрос и донимал ее своими разговорами. – А потом я опять запрашивала, и сообщили, что погиб.

   Мама показала Севке серый, сложенный вчетверо лист. На нем был чернильный штамп со звездой и якорем. И напечатанные на машинке слова, что «старший помощник капитана Сергей Григорьевич Глущенко числится в списках погибших членов экипажа транспорта «Ямал», который в составе конвоя… следовал… был атакован… затонул на траверзе острова… широта… долгота…».

   И стояла подпись капитана третьего ранга Есина.

   Капитан третьего ранга – это всё равно что в сухопутной армии майор. Такой человек зря писать не будет. К тому же мама и Севка получали деньги как семья погибшего при исполнении служебных обязанностей моряка-командира.

   Но все-таки… Бывают же иногда чудеса! Вдруг папа найдется сам и будет искать маму и Севку? А где? Запросы в штаб флота мама писала еще из Ишима, здешний адрес никто в Мурманске не знает.

   Все это не раз обдумывал Севка по вечерам, свернувшись на своем сундуке под одеялом и маминым полушубком. Но с мамой говорил про отца всё реже. Потому что она опять скажет: «Сказки всё это, Севка…» И сделается печальной.

   Но ведь и сказки иногда сбываются. Вернулся же отец у Юрика!


   Здесь надо продолжить рассказ о Юрике. О том дне, когда Севка и Юрик стремительно и радостно подружились.

   Это был такой счастливый день.

   Севка прибежал домой и сразу сел читать «Доктора Айболита». Замечательная такая книга! Севка решил, что обязательно прочитает ее до вечера. А завтра после уроков опять помчится к Юрику.

   Но книжка была большая, и к маминому приходу Севка не осилил и половины. А когда пришла мама, стало не до чтения.

   Мама принесла полную сумку соевых пряников. Их выдали в магазине по карточкам взамен жиров. В шестикратном размере. Вместо килограмма масла шесть килограммов пряников!

   Мама высыпала их на стол и сказала, что Севка может лопать сколько хочет.

   Вот это был пир! Севка ел пряники с чаем и просто так. И когда делал уроки. И когда рассказывал про Юрика. И когда опять читал «Айболита». Мама наконец испугалась:

   – Ты ведь уже через силу жуешь. Заболеешь.

   Севка засмеялся: кто же болеет от сладких замечательных пряников?

   Но мама оказалась права. Ночью Севку затошнило, заболел живот. Севка стонал, крутился и один раз от сильной боли решил, что совсем пришел конец. Мама с ним намучилась.

   Утром стало легче, но сильно кружилась голова, и Севка не мог подняться. И есть ничего не мог. Хорошо, что был выходной и мама не пошла на работу.

   В понедельник Севка встал, но в школу и на улицу мама его не пустила. Ноги у него еще были жиденькие, а порой подкатывала тошнота. Особенно когда он смотрел на пряники.

   Зато в этот день Севка дочитал «Айболита».

   Во вторник утром он затолкал книгу в сумку, а после уроков (их было всего два!) побежал к дому Юрика.

   Он был уверен, что Юрик так же, как в прошлый раз, прыгает на расчерченной мелом площадке. И ждет его, Севку.

   Но Юрика не было. А стояла у калитки бабка, хозяйка дома.

   Севка очень оробел. Даже подумал: «Может, потом прийти?» Но очень уж хотелось поскорее увидеть Юрика. Севка собрался с духом, подошел и пролепетал:

   – Здрасьте… А Юрик дома?

   Бабка не удивилась.

   – Юрка-то? – неласково сказала она. – Уехали они вчерась.

   – Как? – прошептал Севка. Он сразу понял, что больше Юрика не увидит.

   – Так и уехали, раз отец за ними прикатил. Они и не ждали. А он как сумасшедший: поехали, скорей, скорей! Будто на пожар. Вот и собрались в один день.

   – А куда? – беспомощно спросил Севка.

   – В Ленинград свой, известное дело. Им в нашей берлоге, конечно, не житье…

   «У, дура», – с ненавистью подумал Севка. Но сказал другое:

   – Как же теперь быть?

   – А чего тебе… – сумрачно отозвалась старуха. – Так и будешь.

   – А у меня книжка его, – пробормотал Севка, хотя дело было совсем не в книжке.

   Старуха нехотя сказала:

   – Он тут вроде адрес какой-то писал на бумажке. Если, говорит, какой парнишка придет, то отдайте, мол. Да я мусор жгла на огороде и ее, видать, тоже замела…

   На миг в ее глазах мелькнула виноватость.

   Севка обмер: значит, был адрес, была надежда, значит, Юрик Севку не забыл, а эта старуха… Он сдержался. Он вежливо спросил:

   – А может быть, не замели? Может быть, найдется? Поищите, пожалуйста.

   – Да говорю, сожгла. Сама вот искала, чтоб написать, они у меня чугунок треснули, а деньги так и не отдали, я уж потом трещину-то увидела…

   Севка повернулся и пошел. Но через несколько шагов обернулся.

   – У, ведьма, – сказал он с задавленными слезами. И побежал.

   Дома Севка разревелся. Он долго всхлипывал и гладил растрепанного «Айболита» – единственную память о Юрике. Но когда пришла мама, он уже успокоился, хотя всё равно был печальный.

   – Ты что нос повесил? Уж не хотят ли тебя оставить на второй год?

   Севка ответил, что не хотят. Зато Юрик уехал навсегда. Мама Севке посочувствовала. Но сказала, что унывать не надо. Может быть, Севка и Юрик еще встретятся в жизни, отыщут друг друга.

   – Ага, «отыщут». Адреса-то нет… Может, папа тоже нас так ищет…

   – Ох, Севка… Ну сколько можно про это?

   – Но ведь у Юрика же папа вернулся!

   – Да откуда ты взял, что он пропадал? Наверно, он просто был в другом городе, а потом приехал за семьей.

   Но Севка знал, что всё не так. Папа у Юрика, наверно, тоже пропал во время войны, а потом нашелся. Ведь недаром Юрик ни слова не говорил про отца. Он просто ничего еще про него не знал…

   Севка так и сказал маме. А мама грустно ответила, что верить в чудеса можно, пока ходишь в детский сад. А в школьном возрасте это уже несерьезно.


   Севка, однако, верил в чудеса. Во всякие. И в большие, и в маленькие. И в некоторые приметы верил (например, в белую лошадь). Мало того, Севка верил в Бога.

   До первого класса Севка никогда не думал о Боге всерьез. Что о нем думать, если его нет? Еще в детском садике объясняли, что Бога придумали в старину неграмотные люди, которые не знали, что гроза – это электричество. Но однажды зимой первоклассник Севка сидел у Романевских, и Римка вдруг сказала капризным голосом:

   – Ох, опять ничего не успею выучить. Помолиться, что ли, чтоб не вызвали?

   – Как помолиться? – изумился Севка.

   – Очень просто. Попросить Бога, чтобы спас от двойки.

   – Ты ненормальная? – спросил Севка.

   – Сам ты ненормальный! Не знаешь, дак помолчи! У нас в классе одна девочка всё время Богу молится, и у нее одни пятерки, она сама говорила.

   – Наверно, она уроки учит как следует, – заметила отличница Соня.

   – Не знаешь, дак не спорь! Ничего она не учит, ей Бог помогает.

   Соня только рукой махнула: с Римкой спорить – всё равно что головой о печку. Удивительно было другое: тетя Аня, которая всегда покрикивала на Римку, чтобы та придержала язык, на этот раз промолчала.

   И Севке пришлось продолжать спор одному.

   Он сказал, что в Бога верили только крепостные крестьяне, потому что их угнетали помещики. Они, эти крестьяне, в школах не учились. А Римка хоть и дотянула до третьего класса, а хуже, чем крепостная крестьянша… то есть крестьянка. Совсем бестолковая.

   – Сам ты дубина, – ответила Римка. – Евдокия Климентьевна, что ли, тоже крепостная? А она недавно в церковь ходила.

   Тогда Севка выдал самое крепкое доказательство:

   – Если Бог есть, зачем он разрешил немцам войну устроить? Сколько хороших людей поубивали!

   – Зато они попали в небесное царство, – невозмутимо возразила Римка.

   Севка даже задохнулся от злости на такую беспросветную тупость! «Небесное царство»! Легче разве было бы папе, если бы он туда попал? Он домой хотел вернуться, к Севке, к маме…

   Тетя Аня то ли шутя, то ли по правде сказала:

   – Коли уж такая заваруха началась на земле, война эта проклятая, Богу за всеми не усмотреть. Кому поможет, а кому и не успеет…

   С тетей Аней Севка спорить не решился. Да и к чему? Пускай Римка молится, если ей охота… Кстати, двойку она всё равно получила и ревела, потому что тетя Аня огрела ее самодельной калошей дяди Стаса…

   Но случилось так, что через день Римка принесла чудовищную новость: прямо на Землю из мирового безвоздушного пространства летит не то комета, не то планета, не то просто кусок, отколовшийся от Солнца. В общем, какой-то громадный метеор. Грохнется он очень скоро и срединой своей как раз накроет несчастный городок Т. И всю близлежащую местность.

   Севка сперва ничуточки не поверил: мало ли что Римка намелет. Но Соня сказала, что и правда говорят про какой-то метеор. Наверно, это ненаучные выдумки, но интересно, откуда они взялись?


   Потом оказалось, что у тети Ани на работе тоже обсуждали эти слухи. И все знают: метеор этот или комета брякнется на Землю не позже чем через три дня.

   – Врут небось, – сказала тетя Аня. – Ну а свалится на нашу голову, дак и ладно, забот меньше. Всё равно жизнь собачья, опять лежит и дрыхнет после водки, лодырь окаянный…

   Дядя Стас посапывал: ему было наплевать на все метеоры и на сердитую тетю Аню.

   А Севке было не наплевать. Он здорово перепугался. Он представил, какой это будет ужас, навалится сверху что-то огненное, расплавленное, громадное. Вот всё на миг вспыхнуло – и ничего нет… Это, наверно, пострашнее войны. Тем более, что война теперь далеко, в Германии, и должна скоро кончиться.

   Подавленный и притихший, Севка ушел от Романевских к себе.

   – Ты что? С Римкой опять поругался? – поинтересовалась мама.

   – Ага, – соврал Севка. Признаться в своих страхах было стыдно. Он сказал небрежно: – Болтает всякую ерунду. Будто на Землю какая-то штука летит раскаленная…

   – Ой, да все болтают, – неосторожно отозвалась мама, – даже взрослые. А с девочки что взять? Повторяет глупости…

   Севка совсем упал духом. Если даже взрослые про это говорят, значит, что-то и вправду летит.

   Он приткнулся у подоконника. Среди тополиных веток висела недозревшая луна. Одна щека у нее была круглее другой – раздутая, будто недавний флюс у соседки Елены Сидоровны. Луна светила непривычно, тревожным розоватым светом, и в самом лунном «лице» таилась зловещая тайна. Соседка Земли явно знала что-то о скорой катастрофе.

   На следующий день в школе ребята всё время болтали о комете. Впрочем, без особого страха, даже со смехом. Не понимали, глупые, какая нависла опасность.

   Владик Сапожков на уроке арифметики спросил у Елены Дмитриевны, правда ли, что на Землю скоро свалится кусок от Солнца. Елена Дмитриевна сказала, что не знает точно, свалится ли что-нибудь на Землю. Но она точно знает, что, если Сапожков не будет переписывать с доски примеры, а станет болтать чепуху, двойка ему в тетрадь свалится обязательно.

   Севку опять обдало страхом. Ведь Елена Дмитриевна не сказала, что кометы нет. Она только ответила, что «не знает точно».

   Какие уж тут примеры! Севка отложил ручку и тоскливо посмотрел в окно. Там было хорошо, светло. Солнце заливало белую стену церкви, где нахо-дилась библиотека. Это была старинная, очень красивая церковь. Ее башни, похожие на точеные шахматные фигуры, высоко поднимались над крышами городка. Когда-то люди ходили сюда молиться Богу. Специально для этого церковь и построили…

   Вот такую громадную, красивую, высоченную. Ведь не безграмотные люди строили ее. Для такой работы нужны инженеры и эти… как их… ар-хи-текторы. Они-то были образованные. И всё равно в Бога верили? Если строили, значит, верили…

   «Тогда… – подумал Севка. – Тогда… может, он и вправду есть?»

   Севке нужна была защита от страха. От нависшей над всем белым светом беды. Севка не мог долго жить под тяжестью такой громадной угрозы…

   Потом он этому научится. И все люди научатся. Привыкнут жить и даже смеяться и радоваться, хотя будут знать, что каждый миг может вспыхнуть огонь всеобщего уничтожения. И не из-за какой-то космической причины, а из-за собственного человеческого идиотизма, породившего термоядерную смерть.

   Но в тот февральский день сорок пятого года Севка ничего этого не знал. Взрывы над Хиросимой и Нагасаки еще не встряхнули планету, и никто не верил, что бомба может быть страшнее самого громадного огненного метеора…

   Итак, Севке нужен был щит от беды, летящей из черного безвоздушного пространства. Никто из людей не мог дать такую защиту. Даже Елена Дмитриевна не могла. Даже мама. И тогда Севка подумал: «Может, попросить Бога?»

   В конце концов, что Севка терял? Если Бога нет – значит, нет. А если он вдруг все-таки где-то есть, что ему стоит помочь Севке? Самую чуточку отодвинет с пути эту комету – и дело с концом. Это же совсем не трудно, если заранее. Другое дело, если комета подлетит вплотную. Тогда ничего не поделаешь. Это как тяжелый грузовик: если он мчится с полной скоростью на телеграфный столб, то в метре от столба ему не свернуть. А если далеко – чуть шевельнул рулем – и мимо…

   «Бог… – мысленно сказал Севка. – Ты, если есть на свете, помоги, ладно? Тебе же это совсем легко… Ну, пожалуйста! Я тебя очень-очень прошу!»

   Севка поднял глаза к потолку. Какой из себя Бог, он понятия не имел. Скорее всего, он старый, большой и очень умный.

   Севке придумался могучий седой старик, сидящий среди облаков на каменной глыбе… нет, не на глыбе, а на каменном крыльце перед высокой башней. Башня похожа на высоченный маяк, от ее верхушки разлетаются лучи света. Вокруг башни клубятся разноцветные тучи, а между ними плавают похожие на елочные шарики планеты. Каменная лестница обвивает башню, как змея, и уходит вверх.

   На старике шерстяная морская тельняшка. У него разлохмаченная ветром борода и белые густые брови. И синие глаза…

   Услышав Севку, старик слегка насупился: тебя, мол, мне еще не хватало. Но потом вроде бы усмехнулся и кивнул.

   Так или иначе, а на Землю ничего не грохнулось, разговоры через день стали стихать. И к Севке вернулось спокойствие.

   Но не надолго.

   Прежний страх не прошел бесследно. Из-за него начали мучить Севку жуткие сны. Севке каждую ночь стал сниться город под черным небом. Красивый город, белые дома, яркое солнце, а небо абсолютно черное. В этой черноте назревала угроза. Люди ее чувствовали. Они собирались бежать, прятаться в какие-то пещеры. Севка тоже хотел бежать, но не мог, потому что куда-то подевалась мама. А на улицы вкатывались странные автомобили – медные, блестящие, похожие на громадные шахматные фигуры, которые положили на тележки с надутыми колесами. Верхом на этих фигурах сидели молчаливые человечки в черных касках и пилотских очках. Человечки были людоеды. Они чего-то ждали… А солнце в густой саже неба разгоралось, росло, хотело взорваться…

   Каждый вечер Севка отчаянно боялся этого сна. И наконец догадался попросить Бога: пусть отметет от него, от Севки, черное небо, страшное солнце и людоедиков.

   Жуткий сон больше не приходил.

   Но скоро Севке приснилось, будто он умер. Неизвестно от чего. Лежит и двинуться не может. Ничего не видит, но всё слышит. Было не страшно, только очень жаль маму, которая сильно плакала.

   Утром Севка задумался о жизни и смерти. Умирать не хотелось. Ни сейчас, ни потом. И Севка завел с мамой разговор: почему так по-дурацки устроено, что люди должны когда-нибудь умирать. Ну на войне это понятно: там пули, бомбы, сражения. А если в обыкновенной жизни, то зачем?

   Мама погладила Севку по голове-ежику и сказала, что ему про это думать рано. Ему еще жить да жить.

   – Всё равно думается, – возразил Севка.

   – Ты не переживай – сказала мама. – Вот кончится война, все займутся мирными делами, и ученые придумают лекарство, чтобы люди не умирали. Когда-нибудь наука до этого всё равно дойдет.

   – А когда?

   – Ну… я думаю, ты доживешь.

   Это обрадовало Севку. Но скоро появилась тревога: а доживет ли? Вдруг ученые провозятся еще сто лет? Это ведь не касторку придумать и не йод для смазки царапин.

   «Знаешь что? – снова обратился Севка к Богу. – Не мог бы ты сделать, чтобы я жил подольше? Пока не придумают бессмертное лекарство? Постарайся, пожалуйста, если тебе не трудно. Ладно?»

   Бог поразмышлял, подымил большой боцманской трубкой и кивнул. Сделать Севку бессмертным он не мог, он же не ученый, но помочь ему протянуть подольше на белом свете – почему бы и нет? До той поры, когда Севка проглотит нужные таблетки.

   Так Севка договорился с Богом о бессмертии.

   Но почти сразу Севку встревожила другая мысль: а мама? Севка-то, может, протянет лет сто, если будет делать зарядку и хорошо питаться. А мама-то уже… ну не то чтобы старая, но достаточно пожилая: три-дцать два года. И насчет нее Бог не мог дать никаких гарантий.

   Севка отправился с этим вопросом непосредственно к маме.

   – Мама, а у тебя какое здоровье?

   – Здоровье? Да ничего… Голова иногда болит на работе, но это не так уж страшно. Ты с чего забеспокоился?

   – Да так, – смущенно сказал Севка. – Ты ведь… еще не скоро умрешь?

   Мама засмеялась. Она поняла Севку. Она прижала его к себе и дала честное слово, что умрет еще очень не скоро.


   …Мама сдержала слово. Она умерла, когда Севка стал совсем взрослым, даже пожилым, и у него самого были дети.

   Но в тот горький день, когда у мамы разорвалось сердце, Севка опять почувствовал себя маленьким. Потерявшимся в страшном городе под черным небом.

   Взрослый Севка давно научил себя не плакать. Он не плакал, когда про стихи, над которыми он мучился долгими днями и ночами, говорили, что это скучная чепуха. Не плакал, когда в него стреляли. Не плакал, когда его предавали друзья. Не плакал в самолете, который, теряя управление, падал в море. Не плакал, когда ему в лицо швыряли несправедливые слова (и это было труднее всего). Он знал, что напишет другие стихи; понимал, что предатели были не друзья, а просто ошибка; надеялся, что стрелявшие промахнутся, а самолет выровняется в полете. А с несправедливостью он научился драться.

   Но сейчас драться было не с кем и надеяться не на что. Мамы не будет никогда. И Севку (вернее, Всеволода Сергеевича) давили слезы. Как тяжелая рука на горле. Но он не плакал. Потому что приходили люди, о чем-то говорили, выражали сочувствие, надо было держаться. И наваливалась масса забот, с которыми связано грустное дело – похороны. Днем Севка ходил, зажав слезы в груди и в горле, и ждал ночи. И думал, что останется один и даст слезам волю. И станет капельку легче.

   Но приходила ночь, и слезы застывали. Севка лежал с твердым комом под сердцем и вспоминал. Вспоминал мамин голос, мамины руки, мамины волосы. И как она ему, уже большому, говорила: «Осторожнее переходи улицу…» И как она пела:

   Потом, когда всё кончилось и над глиняным холмиком поставили решетчатый обелиск, Севка понял, что всё равно надо жить и заниматься обычными делами. И завтра придется идти в редакцию журнала и спорить из-за своей поэмы о мореплавателе Крузенштерне. И надо срочно перепечатывать на машинке статью. А потом отправляться в домоуправление и договариваться о ремонте квартиры.

   И утром Севка стал собираться в редакцию.

   Надо было побриться. Он включил электробритву, а у нее внутри вспыхнуло, дернулся и замер мотор, запахло горелым. Почему-то оказался сдвинутым переключатель напряжения.

   Это разозлило Севку. Ужасно разозлило, до ярости! Он размахнулся, чтобы запустить проклятой бритвой в стекло книжного шкафа. К черту! Вдребезги!

   И остановил руку.

   Бритва была беспомощно-теплая. Как только что остановившееся сердце. Она, коричневато-красная, круглая, и формой походила на сердце.

   Севка осторожно положил ее на диванную по-душку.

   В ванной он достал старенькую безопасную бритву, которую брал с собой в экспедиции и походы. Намылил перед зеркалом лицо, провел по щеке лезвием и сразу порезался.

   И заплакал.

   Не от боли, конечно, не от крови, а потому что вспомнил: «Осторожно, не порежься с непривычки». Это мама говорила, когда ему было шестнадцать и он только учился пользоваться папиной бритвой.

   Севка заплакал сразу, громко, уронив голову на край холодной раковины. Хорошо, что никого не было дома. Он глотал розовый от крови и соленый от слез мыльный крем и колотил кулаком о ванну.

   Он плакал, видимо, долго. Наконец слезы кончились и стало тихо-тихо.

   «Ну что ты, Севушка, ну перестань, маленький», – сказала мама. Севка всхлипнул.

   Звенели капли.


   Что стоишь, качаясь,

   Тонкая рябина…


   Но всё это будет потом, в далекой взрослой жизни, о которой Севка почти не думал ноябрьским вечером сорок пятого года.

   Он лежал на своем сундуке и размышлял: а вдруг папа все-таки вернется? Бывают же чудеса.

   Конечно, просить о таком чуде Бога нельзя. Не имеет смысла.

   К Богу можно было обращаться за обычной, реальной помощью. Например, чтобы не очень задерживалась на собрании мама. Или чтобы не напали бандиты, когда возвращаешься из школы. Или чтобы не вызвали, когда не выучил правила. Но уж если вызовут, глупо упрашивать Бога, чтобы Елена Дмитриевна или Гетушка не ставили двойку.

   И насчет папы беседовать с Богом было бесполезно. Если папа погиб, что может сделать Бог? А если папа все-таки жив, он и так разыщет Севку и маму.

   Вдруг все-таки разыщет?

   Вся жизнь тогда пойдет по-другому. Они с папой будут ходить на реку, и папа научит Севку плавать. Они вместе будут читать книги про морские путе-шествия (даже такую толстую, как «Дети капитана Гранта»). Папа привезет Севку и маму к морю и прокатит на своем пароходе (у него обязательно будет пароход). И еще случится много замечательного, потому что папа такой же родной, как мама, и очень добрый. И красивый.

   Севка не помнил папиного лица, а ни одной фотографии не сохранилось, потому что во время эвакуации у мамы украли сумочку (думали, что там деньги и хлебные карточки, а были в ней только документы и снимки). Мама рассказывала, что папа светловолосый и высокий. Севка похож на маму – такой же темный и кареглазый. «Но улыбка у тебя папина», – говорила мама.

   Папину улыбку Севка чуть-чуть помнил: как весело раздвигались большие губы с трещинками и при этом на выбритом, чуть раздвоенном подбородке шевелился маленький шрам, похожий на букву «С»…

   Папа приедет, стукнет в дверь, шагнет через порог – большой, в морской фуражке, в черной шинели. Улыбнется знакомо…

   И тогда Севка закричит от счастья! Так, что крик его разнесется по всей Земле. Даже над полярными островами поднимутся от этого крика птичьи стаи… Мама рассказывала, что на Севере есть такие острова, там на скалах гнездятся миллионы птиц. В далеких и холодных морях, где плавал папа…

   Только в конце ноября на мерзлую землю стал падать настоящий густой снег. Севка сидел у окна и смотрел на эту удивительную сказку. Не так уж часто он видел первый в году снегопад. Сегодня – девятый раз в жизни. К тому же раньше он был маленький и не понимал такой красоты. А сейчас понимал и радовался.

   Уже вся земля, крыши, поленницы были укрыты нетронутой белизной. Обросли мягким пухом тополиные ветки. А с пепельного неба все сыпались и сыпались хлопья.

   Было воскресенье, никто никуда не спешил. Потрескивала печка. Но сквозь это потрескивание, сквозь голоса и шаги, которые слышались в доме, проступала уличная тишина. Она была там, за стеклами, висела над заснеженным городом. Она была похожа на спокойный праздник. Севка слышал ее сильнее всех звуков.

   «Тихо, как во сне», – подумал Севка.

   И к этой мысли сразу пристроились три слова: «Белый-белый снег».

Тихо, как во сне…
Белый-белый снег.

   Это были уже почти стихи.

   От ощущения тихого праздника Севке и вправду захотелось придумать стихи. Настоящие. И он стал сочинять:

   «Вот зима пришла к нам в гости…» Ничего себе «в гости»! Она теперь надолго пришла. На целую зиму. Лучше вот так:

Вот зима пришла с морозом,
Тихо, как во сне…

   А дальше что? Надо было приставить «белый-белый снег». И Севка пристроил:

И на землю к нам ложится
Белый-белый снег!

   Ура, получилось! Он обрадовался, написал четыре строчки на краешке газеты и, смущаясь, показал маме. Мама похвалила. А потом сказала:

   – Знаешь что? По-моему, ты немного поспешил. Можно сделать стихи еще лучше.

   – Как? – ревниво спросил Севка. Он считал, что и так всё прекрасно.

   – Вот, смотри… «Зима пришла с морозом». А сейчас разве мороз? Денек пушистый и совсем не холодный. И не очень ладно получилось: «…на землю к нам ложится». Понятно, что на землю. А вот ты придумай, куда еще. Чтобы сразу было видно. Чтобы кто стихи услышит, сразу запомнил. А то непонятно, про какую зиму написано: в поле, в городе или в лесу?

   Севка слегка насупился. Но подумал, подумал и почувствовал, что мама правду сказала. «На землю» – это непонятно. Вернее, неточно. И зима не морозная…

   А какая сегодня зима?

   Севка опять устроился у окна. Вдоль стены пекарни брела по щиколотку в снегу соседка Евдокия Климентьевна. Протаптывала валенками тропинку к дровянику. Севке вдруг показалось, что своей походкой и немного сгорбленной спиной она похожа на школьную директоршу Нину Васильевну. Только Нина Васильевна еще старше, чем соседка, и со-всем седая. Волосы у нее совсем белые…

   …Как снег…

   …Как зима…

   Значит, зима – седая? Конечно. Она тихая и добрая, как старушка, которая пришла рассказать сказку…

К нам пришла зима седая.
Тихо, как во сне.
И на землю…

   Нет, не на землю! На самого Севку (когда он пойдет гулять). И на всех людей, которые на улице.

И на шапки нам ложится…

   Нет, не ложится. Садится, мягко опускается. Оседает, как тополиный пух в безветренный день… Да, оседает! «Седая – оседает»! Вот здорово-то! Ура!

К нам зима пришла седая.
Тихо, как во сне.
И на шапки оседает
Белый-белый снег…

   – Мама! Послушай…

   Мама сказала, что теперь совсем хорошо. Просто за-мечательно. А может быть, Севка придумает продолжение? Севка вздохнул. Он знал, что дальше будет го-раздо труднее. У него всегда так: четыре строчки сочиняются просто, а потом – будто включаются тормоза.

   И всё же Севка придумал продолжение. Только не в этот день, а гораздо позже. Перед зимними каникулами.

А в лесу озябли елки,
Просятся к нам в дом,
Потому что очень скоро
Праздник Новый год.

   Конечно, эти строчки были не такие удачные, как первые. Но зато стихотворение стало в два раза длиннее. Как настоящее. Мама даже сказала: пусть Севка прочитает его на новогоднем утреннике. Но Севка ответил, что ни в коем случае. Хватит с него! До сих пор обзывают Пусей.

   И на утреннике Севка ничего не читал, а только смотрел, как выступают другие. Ребята рассказывали стихи про Деда Мороза (не свои, конечно) и пели песни про елку. И танцевали. Сначала зайчата в бумажных масках, потом снежинки.

   Главной у снежинок была Инна Кузнецова. Севка впервые видел ее не в черной одежде. Но и сейчас, в белой балетной юбочке, она была строгая и красивая. Даже красивее, чем раньше.

   Алька тоже танцевала среди снежинок. Без привычного лыжного костюма она казалась очень худой и маленькой. Севка жалел ее: он был уверен, что Алька мерзнет в марлевом наряде снежинки. По крайней мере, сам он поеживался в своем тоненьком матросском костюме. В классе, где стояла елка, печь не протопили: видимо, боялись пожара.

   В конце утренника завхоз дядя Андрей, наряженный Дедом Морозом, всем раздал склеенные из газет кульки с печеньем и слипшимися леденцами.

   И начались каникулы…

   В комнате у Севки и мамы в углу на табурете стояла аккуратная елочка. Весь декабрь Севка клеил для нее игрушки, флажки и цепи. Висели на елке и несколько блестящих шариков – мама купила их на толкучке.

   А на подоконнике Севка устроил еще одну елочку – совсем крошечную, из ветки. Для Кашарика, лягушонка с Алькиной открытки, мраморного кролика, которого кто-то подарил маме (а мама Севке), старого тряпичного кота Матвея и красноармейца из папье-маше. Это были постоянные жители подоконника, Севкины друзья. Они всегда слушали Севкины сказки.

   На этот раз Севка придумал для них кукольный спектакль «Доктор Айболит». Кукол он вырезал из бумаги, а ширму сделал из стульев и маминого платка.

   Кроме жителей подоконника, представление смотрел Гарик. Очень внимательно, даже затаив дыхание…

   Дни стояли мягкие, снежные. Во дворе, у стены пекарни, ребята решили сделать горку. Начали работать Севка, Гарик, Римка и даже Соня. А из соседнего двора пришли третьеклассник Вовка Неверов и пятиклассник Сашка Мурзинцев, по прозвищу Клоун. Потом подошел Гришун с большущей лопатой и здорово помог. И еще он помог возить на санях бочку с водой. На водокачку ездили несколько раз. Покрыли льдом всю гору и залили дорожку до самого Гришуновского дровяника.

   Так замечательно было кататься с горы в своем дворе! Гораздо лучше, чем с гор на площади за рынком, где поставили елку с лампочками и вылепили из снега Деда Мороза и всяких зверей. Там было тесно, большие мальчишки отбирали фанерки для катания, устраивали кучу малу. А здесь все свои, никто не мешал и не толкался, только иногда боролись в шутку. А если кто озяб и обледенел, можно было погреться в блиндаже.

   Блиндаж сделали внутри горки, вырыли в ней пещеру. В окошко вставили плоскую льдину, вход завесили старым мешком. Гришун принес из сарая мятую жестяную печурку и дал кучу щепок. Протянул наружу коленчатую трубу. Когда печку разжигали, она принималась гудеть, как самолетный мотор, и сразу становилось тепло, хотя стенки блиндажа были снежные. Все смотрели на огонь и делались притихшие и очень добрые. Даже Римка ни с кем не спорила. А у Севки придумывались зимние сказки, будто они плывут на льдине по холодному Северному океану, чтобы отыскать затерянный где-то у самого полюса корабль. Старинный корабль с елочными игрушками, который заколдовала Снежная королева… Она бы и Севку с ребятами заколдовала, но у них в печке горячее пламя.

   Как в хорошей песне, которую любит мама:

Бьется в тесной печурке огонь…

   Каникулы кончились, елку убрали, это было грустно. Однако горка с блиндажом во дворе осталась, и это было хорошо.

   Вообще хорошее и плохое в жизни перемешивалось всё время. Мама выписала Севке «Пионерскую правду», и он со жгучим нетерпением ждал, когда придет очередной номер. Он прочитывал ее всю – от названия, над которым нарисованные девочка и мальчик в галстуках вскидывали в салюте руки, до адреса редакции. Но больше всего Севке нравились приключения в картинках: например, смешные истории про Федю Печкина.

   Однако случалось, что Римка раньше Севки вытаскивала «Пионерку» из общего почтового ящика и уносила к себе. Тогда приходилось добывать газету со скандалом:

   – Опять сперла, ведьма! Отдавай сейчас же!

   – У, жадюга! Прочитаю и отдам!

   – Я первый должен читать! Не твоя газета!

   Но зловредная Римка запиралась и хихикала…

   В школе тоже хватало плохого и хорошего. Хорошо, что учиться стали в первую смену. Плохо, что совсем ушла Елена Дмитриевна и Гета стала полноправной учительницей. Зато хорошо, что в школе кончились дрова и в классах стоял холод почти как на улице. Правда, приходилось сидеть в пальто и мерзли руки, но зато не надо было писать, потому что застывали чернила.

   Занимались только чтением и устным счетом, а после второго урока всех отпускали домой.

   Дома надо было решать задачи, кучу примеров и писать по два упражнения каждый день – Гета Ивановна была щедра на домашние задания. «Покуда в школе приходится бездельничать, занимайтеся дома, а то и половина из вас в третий класс не переползет». Но вечером, когда уроки готовы, можно было пойти к Романевским, где читали удивительно интересную книжку про Тома Сойера…

   В таких вот делах и заботах прошел январь, и совсем близким сделался Севкин день рождения.

   Мама сказала, что надо отметить Севкины именины по-настоящему.

   – Как? – обрадовался Севка.

   – Испечем торт, позовем гостей. Согласен?

   Севка был, конечно, согласен. Насчет торта. А насчет гостей…

   – Кого звать-то?

   – Как – кого? Ребят позови, с которыми играешь. Римму, Гарика, Алю Фалееву.

   – Альку? – удивился Севка.

   Ну, Римку и Гарика – это понятно. Всё же соседи, играют вместе. Можно сказать, приятели, хотя Римка и язва. А при чем здесь Фалеева?

   – Разве вы не товарищи? Вы же полгода за одной партой сидите.

   Севка почему-то смутился и пожал плечами. Мало ли кто с кем сидит за одной партой. Конечно, Алька добрая, помогает ему, но это же обычные школьные дела. А нигде, кроме школы, Севка с Алькой никогда не встречались и вместе не играли.

   Мама даже слегка расстроилась:

   – Ну почему ты такой равнодушный? Аля так к тебе… так хорошо всегда про тебя рассказывает, а ты…

   – Алька? Кому рассказывает?

   – Маме своей, Раисе Петровне.

   – А ты откуда знаешь?

   – Мы же вместе с ней работаем. Ты не знал?

   «Вот так фокус», – подумал Севка. Ничего такого он не знал. Впрочем, это было не важно. Важно было другое.

   – А что мы будем делать? Ну, я и гости…

   – Чаю попьете, поиграете…

   Севка задумался. Приглашать Альку он почему-то стеснялся. Но не пригласить – тоже нехорошо. Мама, наверно, уже договорилась про это с Раисой Петровной, Алькиной мамой. Да и вообще… Почему бы не позвать? Чем больше гостей, тем веселее…

   Утром, на первом уроке, Севка помялся и неловко прошептал:

   – Приходи на день рождения ко мне, ладно?

   Алька не удивилась. Тихонько спросила:

   – Одиннадцатого числа?

   – Нет, десятого. Мы так решили, потому что воскресенье и праздник.

   – Ага… Я приду…

   – Ты знаешь, где я живу?

   Алька чуть-чуть смутилась:

   – Я найду… Я знаю.

   – Кто будет болтать языком, сразу отправится за дверь, – сообщила Гета Ивановна и посмотрела на Севку и Альку.


   Вообще-то десятое февраля – грустное число. День смерти Пушкина. Но в сорок шестом году это давнее событие отодвинулось и почти забылось. Потому что был всенародный праздник – выборы в Верховный Совет СССР. Во время войны выборы не устраивались, но теперь вернулась мирная жизнь, значит, всё должно быть как в прежние счастливые времена.

   Еще в декабре по всему городу развесили фанерные плакаты в виде громадных календарей. На них ярко алело число «10 февраля», а сверху слова: «Все на выборы!» По домам ходили специальные люди – агитаторы – и рассказывали про тех, кого будут выбирать, про кандидатов в депутаты.

   В том районе, где жил Севка, была кандидатом Фомина. Екатерина Андреевна. Учительница из ближней школы-десятилетки. Наверно, очень хорошая учительница, не то что Гетушка. Плохую не сделали бы кандидатом. И лицо ее на портретах было доброе. Вот повезло ребятам в ее классе!

   Рано утром Севка и мама пошли на избирательный участок. Было темно и морозно, а всё равно весело. Много людей шло к участку, и где-то играл оркестр. В зале клуба железнодорожников среди знамен и плакатов стояли красные ящики с прорезями – урны. Над урнами висел портрет Сталина. Сталин был в фуражке и маршальских погонах. Он усмехался в усы и смотрел на Севку. Севка знал, что Сталин – это вождь. Самый добрый и самый мудрый. Про него на уроках пения разучивали песни, а на утренниках рассказывали стихи. А Гета недавно поведала об удивительном случае: в одном глухом городке заболел мальчик и врачи ничего не могли сделать, тогда мама этого мальчика послала товарищу Сталину телеграмму. Сталин велел прислать самое лучшее лекарство, и мальчик выздоровел.

   Севке очень понравился рассказ. У него даже в горле защекотало, когда он услышал про счастливый конец. Но тут поднялся Владик Сапожков и осторожно спросил: не получится ли так, что все мамы заболевших мальчиков начнут посылать товарищу Сталину телеграммы? Тогда у него времени не останется ни на что другое, только ходи на почту и отправляй лекарства.

   Гета Ивановна ужасно рассердилась. Прогнала Владика в коридор и сказала, что целую неделю будет оставлять его в школе «аж до ночи». Но потом, кажется, забыла…

   Мама получила у длинного стола бюллетень. Севка раньше думал, что бюллетень – это справка, которую дают взрослым, когда они болеют. Но оказалось, что здесь это бумага, на которой напечатана фамилия кандидата. Чтобы голосовать.

   Маленьким голосовать, конечно, не разрешалось, но мама дала Севке свой бюллетень. Севка встал на цыпочки и опустил его в щель. Получилось, что он тоже проголосовал за учительницу Фомину.

   Домой Севка возвращался радостный. И вспоминал всё, что недавно было. И длинный стол, за которым тетеньки выдавали бюллетени, и красные урны, и веселых людей, и портрет на стене. У Сталина были пушистые усы и добродушно прищуренные глаза. И в то же время строгие… Чудак-человек этот Владик Сапожков! Разве Сталин сам стал бы бегать на почту? У него тыща важных дел каждый день. И конечно, тыща помощников-адъютантов. Он только глазом мигнет, и сразу кому положено помчатся отправлять посылки… Но вообще-то Владик правильно засомневался: если каждый будет Сталину писать, у того не останется времени, чтобы страной управлять.

   Но тут Севку зацепила одна мысль, которая появлялась и раньше, только он с ней ни к кому не приставал (он хотя и всего-навсего второклассник, но кое-что соображает).

   – Мама… А ведь Сталин – самый лучший, правда? Ну, самый хороший среди людей, да?

   – Конечно, – сказала мама. И посмотрела по сторонам.

   – Но ведь хороший – это значит и самый скромный, да?

   – Ну… разумеется…

   – Ты ведь сама говорила.

   – Да. А с чего ты вдруг об этом…

   – Ну, если он скромный, почему он разрешает, чтобы его так хвалили: «самый умный», «самый великий», «самый-самый»? Это ведь…

   – Сева… – сказала мама деревянным голосом и пошла быстрее. – Надо понимать. Народ его очень любит. Такую любовь трудно сдержать…

   – Ну уж трудно! Да он бы только словечко сказал – все сразу бы рты прихлопнули! Его же все слушаются.

   – Всеволод! – Мама опять оглянулась и крепко взяла его за руку. – Давай не болтать на улице. Ты говоришь, не думаешь, а люди услышат – мало ли что будет… За длинный язык никого не хвалят.

   – А никого близко нет, – понимающе отозвался Севка. – Я же соображаю.

   – А раз соображаешь, то давай договоримся: такие вопросы ты пока никому задавать не будешь. И особенно посторонним.

   – Ты же не посторонняя…

   – И всё равно пока помолчи.

   – А «пока» – это сколько?

   – Пока не подрастешь.

   Так строго сказала мама, что Севка покладисто кивнул:

   – Ладно…

   – Потому что Сталин хороший и мудрый… – Мама опять оглянулась. – Но дураков и мерзавцев на свете много. Они услышат и скажут, что это я тебя таким разговорам научила. И сообщат куда надо…

   – В НКВД?

   Мама не стала говорить «помолчи» или «не твое дело».

   – Именно, – тихо сказала она.

   – Да, там уж разбираться не будут: попал – и крышка… – вздохнул Севка.

   – Господи! Ты чьи это слова повторяешь?

   Севка повторял слова старой соседки Евдокии Климентьевны. Историю о том, как попал в НКВД и сгинул задолго до войны ее муж, он слышал не раз. А попал за то, что на демонстрации нечаянно уронил в лужу портрет Ворошилова, и по этому портрету прошлись по инерции несколько человек…

   Севка так маме и объяснил.

   – Всё, – сказала мама. – Ни слова об этом.

   И Севка опять кивнул. Хотя еще один вопрос вертелся на языке: «Если Сталин такой умный и добрый, почему он не разгонит дураков и мерзавцев? Он же всё видит и понимает!»

   Этот вопрос он задал маме позже, года через три, когда они говорили друг с другом совсем по-взрослому и Севка умел о многих вещах молчать каменно. И мама, зная про это его умение, рассказала ему о многом. О том, что знала, и о том, про что догадывалась… В самом деле, как могли стать иностранными шпионами столько людей с тихой улицы сибирского городка, где жил Севка. А ведь из каждого двора – это все знали – перед войной взяли по мужчине. Не в армию… И зачем героям-маршалам, которые в гражданскую войну лупили беляков, пришла бы в голову мысль делаться агентами гестапо?


   В пятьдесят первом году семиклассник Сева Глущенко на уроке истории слушал рассказ учителя о неудачном походе Красной Армии против белополяков, на Варшаву. Иван Герасимович – не старый еще, но с сединой, со скрипучим протезом – сказал, что в неудаче виноват изменник Тухачевский, оторвавший армию от обозов. И тут Севкины глаза и глаза Ивана Герасимовича встретились. На миг. И оба они сразу же развели взгляды, почуяв мгновенную ниточку понимания. Севка увидел, что Иван Герасимович н е в е р и т. А тот понял, что не верит и Севка.

   Старый друг отца, отыскавший семью Глущенко в том же пятьдесят первом году, после нескольких рюмок горько и трезво сказал вдруг, вспоминая свою последнюю атаку:

   – Да чушь это, что кричали «За Сталина!». Когда подымались, такое кричали… что при Севке и не сказать…

   Наверно, этот человек был не прав. Кто-то, наверно, кричал и про Сталина. Может быть, кричал даже и отец Витьки Быховского, большеглазого доверчивого пацана, с которым Севка подружился в шестом классе. Витькиному отцу повезло: из лагеря он был отправлен на фронт, в штрафбат, и чудом остался жив… А в лагерь он попал за любовь к старинным монетам. Выменивая тяжелый екатерининский пятак на полтинник двадцать четвертого года, он легкомысленно сказал: «Медная Катька тянет поболе нынешнего серебра». Через день Витькиного папу взяли за сочувствие самодержавному строю. А следом приписали и вредительство. Он во всем признался. Витька, у которого от Севки не было никаких секретов, шепотом рассказывал, к а к добивались от его отца признаний…

   Поэтому Севка понял маму, когда она в начале пятьдесят третьего года не сдержалась, заплакала, услышав об аресте многих врачей: «Господи, что им там теперь придется вынести…» Сумрак снова навис над людьми…

   Плакала мама и пятого марта, когда слушала сообщение о смерти того, кто правил страной три-дцать лет.

   – Ты что, о н е м? – тихо спросил Севка.

   – Вообще… обо всем, – так же тихо сказала мама.

   Через много лет, когда Всеволод Сергеевич слышал, что «мы все верили, мы ничего не знали», он сжимал губы и вспоминал маму. И Витькиного отца, и самого Витьку, и учителя Ивана Герасимовича. И себя – мальчишку…

   – Бросьте, – говорил он. – Молчали, это верно. Потому что лишнее слово было равно самоубийству. А насчет всеобщей веры…

   Кое-кто с ним соглашался. А многие ругали и дразнили: «Какой провидец». Они были убеждены, что вера – это оправдание…

   Но так было уже в другой, взрослой жизни, а пока Севка, прогнав тревожные мысли, шагал с мамой на свой именинный праздник.

   Когда вернулись домой, мама стала делать именинный торт. Слоеный. Еще накануне она испекла для него сочни – такие твердые хрустящие блины из ржаной муки. Заранее была припасена банка сгущенного молока, и теперь мама принялась готовить из него крем. Севка стоял рядом и слизывал капли, которые падали с ложки на стол.

   Мама смазала кремом сочни, сложила их в стопку, сверху положила фанерку и поставила чугунный утюг. На два часа.

   Когда торт спрессовался, мама стала обрезать и выравнивать у него края. Севка подхватывал и жевал сладкие обрезки. Это было просто объедение. Сверху торт мама тоже облила кремом и украсила цифрами и буквами из разноцветных леденцов, которые приберегла с Нового года:


   9 лет


   – Даже жалко разрезать такое чудо, – вздохнул Севка.

   – Это тебе жалко, потому что налопался обрезков. А придут гости и вмиг это чудо уничтожат.

   Гости собрались к двенадцати часам.

   Первой пришла Римка. Она была серьезная и совсем не вредная. Подарила Севке две книжечки «Новые приключения солдата Швейка» – приложение к журналу «Красноармеец». Севка не читал и старых приключений, но кто такой Швейк, знал. Он заглянул в книжки и понял сразу, что в них сплошной хохот. На каждой странице. Замечательный подарок!

   За Римкой появился Гарик и принес для Севки черный резиновый мячик. У Севки был свой мячик, но большой, красно-синий. А этим можно играть летом в лунки, в штандер, в лапту, в стенку-стукалку. Ай да Гарик!

   И наконец пришла Алька.

   Севка услышал ее голос в коридоре и как-то напружинился. Мама торопливо открыла дверь. Алька возникла на пороге – румяная от мороза, но без улыбки. Очень серьезная. Тихо поздоровалась.

   – Сева, ну что же ты! Помоги Але раздеться, – сказала мама.

   – Чё, она сама не умеет, что ли? – буркнул Севка и зашмыгал носом.

   – Я умею, – спокойно сказала Алька. – Я тебя поздравляю. Вот тебе подарок.

   Она подала Севке плоский газетный сверток и стала разматывать шарф.

   Мама сделала страшные глаза: «Спасибо кто будет говорить?»

   – Спасибо, – выдохнул Севка. И разозлился на себя. Что он за балбес? Ведет себя так, будто к нему Гета Ивановна пришла, а не обыкновенная Алька Фалеева! – Ну-ка, давай!..

   Он размотал на Альке шарф, вытряхнул ее из пальтишка, уволок одежду на вешалку. Ему стало просто и весело. Он вернулся, сказал Римке и Гарику:

   – Это Алька Фалеева, мы на одной парте сидим. Да вы ее знаете, в одной же школе учимся.

   Альку знали. И никто не удивился, что она пришла. Севкин день рождения – кого хочет, того и зовет.

   – Сейчас будем чай с тортом пить, – распорядился Севка. – Давайте садитесь.

   – Так сразу? – удивилась мама. – Ладно, желание именинника – закон.

   Гости начали устраиваться за столом, а Севка развернул Алькин подарок.

   В свертке была тетрадь. Толстая, в глянцевой зеленовато-голубой обложке. С блестящей бумагой в линейку. Видимо, трофейная. В нее оказался вложен карандаш – темно-красный, с нерусскими буквами. Значит, тоже иностранный. А еще была там лакированная открытка с двумя веселыми обезьянами, которые играли на трубе и бара-бане.

   Севка чуть не растаял от радости. Из-за тетрадки. Он сразу понял, для чего она пригодится. Он запишет в нее все свои стихи: и про революцию, и про зиму, и еще несколько маленьких двустиший, которые сочинил в первом классе. Это будет начало. А потом он придумает много новых стихотворений, они займут всю тетрадку. Это будут хорошие стихи, потому что писать плохие в такой тетради просто не получится…

   Севка не расстался с тетрадкой даже за столом, когда пили чай. Держал ее на коленях и гладил потихоньку.

   Торта досталось каждому по два больших куска, а конфет-подушечек с начинкой мама каждому насыпала полное блюдце. Так что пир получился на славу. Правда, сперва все молчали, но потом Римка стала рассказывать про книжки, которые подарила Севке: как Швейк вредил фрицам, устраивал им всякие каверзы. И все развеселились. Даже мама хохотала.

   Но скоро мама сказала, что должна уйти. В два часа на избирательном участке концерт самодеятельности, она там должна петь.

   – А ты, Сева, будь хозяином, не давай гостям скучать… Но и не переверните комнату вверх дном, ладно?

   – Ладно. Я кукольный театр про Айболита буду показывать.

   «Приключение Айболита» все посмотрели с удовольствием. Даже Гарик, хотя видел спектакль второй раз. Севка расхрабрился: рычал, как настоящий Бармалей, верещал, как обезьяна Чичи, блеял, как Тянитолкай. Даже охрип слегка…

   Потом стали играть в «собачку»: перекидывали друг другу мячик, а кто-то один ловил. Играли, пока мячик не брякнулся о раму. Хорошо, что не в стекло. Тогда пошли в коридор и устроили игру в пряталки.

   Однако скоро игра кончилась, потому что на Севку, который спрятался за комодом Романевских, упал со стены велосипед дяди Шуры. На звон и грохот выскочили Евдокия Климентьевна и ее внук Володя. Севка, потирая спину, сказал про свой день рождения. Володя и Евдокия Климентьевна не стали ругаться. Поздравили Севку и помогли водрузить велосипед на место. Но когда они ушли, возникла в коридоре тетушка дяди Шуры Елена Сидоровна и стала кричать: почему хулиганят? Она была глухая, и объясняться с ней не имело смысла. Севка и гости вернулись в комнату.

   Посмотрели по очереди калейдоскоп, который утром подарила Севке мама. Потом Гарик сбегал домой и приволок свои железные коробки. Из них составили поезд. Началась игра в партизан. Правда, Римка играть не стала: что она, маленькая? Больно надо ползать по полу, вскакивать и орать «ура!». Она ушла читать какую-то книжку про любовь. А Севка, Алька и Гарик стали готовиться к взрыву фашистского эшелона.

   Гарику пришлось сделаться немецким машини-стом. Но он сказал, что станет машинистом не по правде, а «как будто», пока надо толкать поезд. А после взрыва он тоже станет партизаном, чтобы напасть на немцев, которые повыскакивают из горящих вагонов.

   Эшелон с железным скрежетом выполз из-под стола и стал двигаться к мосту, сделанному из стиральной доски и учебников.

   – Пора, – шепотом сказал Севка и прижался животом к половицам. – Лишь бы часовые не заметили.

   – Если тебя заметят, я отвлеку огонь на себя, – очень серьезно пообещала Алька.

   Севка посмотрел на Альку через плечо. Она была не очень похожа на партизана. Даже меньше, чем раньше, похожа, потому что не в обычном своем лыжном костюме, а в синем платьице с белым воротничком. Но лицо у нее было решительное. Севка благодарно кивнул.

   Потом он пополз к железнодорожному мосту, вы-ждал момент и трахнул кулаками по концу дощечки, под которую был подложен кубик.

   Дощечка другим концом вздыбила стиральную доску. Вагоны взлетели в воздух.

   Дзынь! Трах! Ба-бам!

   – Ура! Огонь!!

   – Tax! Tax! Tax!

   – Ды-ды-ды-ды…

   Больше всех старался Гарик. Он мстил судьбе за свою недавнюю роль немецкого машиниста. Теперь он был партизан и палил из воображаемого пулемета так, будто лента с патронами была длиной в километр…

   В разгар стрельбы пришла веселая мама. И ничуть не рассердилась, увидев подорванный поезд и всю картину боя. Дождалась, когда с противником будет покончено, и усадила снова всех пить чай. С остатками торта.

   Алька и Гарик ушли, когда за окнами начал синеть вечер. А когда совсем стемнело, пришли взрослые гости: Алькина мама, тетя Аня Романевская с патефоном и Иван Константинович.

   Иван Константинович подарил Севке суконную пилотку и новенькую, пахнущую кожей офицерскую сумку. С разными клапанами и гнездами для карандашей, с целлулоидным планшетом для карты. Севка обнял сумку и обалдел от счастья.

   – Мне ее только что в училище выдали, – объяснил Иван Константинович. – А я решил, что дослужу со старой, я к ней привык.

   – А вам не попадет? – опасливо поинтересовался Севка. – Сумка-то казенная.

   Иван Константинович засмеялся:

   – Как-нибудь выкручусь. Всё равно мне скоро уезжать. Насовсем.

   Сразу всё сделалось другим. Не праздничным.

   – Насовсем? – прошептал Севка.

   – Да, к своим, Севушка. В Пензу.

   – Демобилизовали? – упавшим голосом спросил Севка.

   – Нет, пока переводят туда на службу. Но, думаю, скоро совсем уволят.

   Ну и хорошо. Чего расстраиваться? Иван Константинович поедет к жене и дочке, он так давно этого ждал. Радоваться надо… Севка вздохнул. Не получалось радоваться.

   Взрослые сели за стол. Поставили закуски. Усадили и Севку – все-таки именно он сегодня главный. Но у Севки уже не было именинного настроения. Видимо, он слишком долго и бурно веселился сегодня. Завод праздничной пружины кончился. А тут еще Иван Константинович со своей новостью про отъезд…

   Севка тихо спросил:

   – Иван Константинович, можно я посижу в вашей комнате?

   Тот сразу понял Севку. Кивнул:

   – Посиди. Конечно…

   Севка забрал с собой сумку, Алькину тетрадь и карандаш. Он решил, что самое время записать все свои стихи. Это гораздо лучше, чем сидеть и слушать взрослые разговоры.

   В комнате Ивана Константиновича всё было так знакомо… Койка под солдатским одеялом, покрытый газетами стол, машинка, на которой печатали договор о дуэли (ох, стыдно вспоминать). Шинель в углу. Полки из некрашеных досок, а на них военные непонятные учебники… Скоро ничего этого не будет, в комнату въедут незнакомые жильцы. А Иван Константинович окажется далеко-далеко, и, наверно, они с Севкой никогда не встретятся.

   Где-то в Пензе есть счастливая девчонка, она будет говорить Ивану Константиновичу «папа».

   А Севка никому говорить так не будет. Что поделаешь, война. У кого-то папы вернулись, у кого-то нет.

   «Мой папа не вернулся с моря, – грустно и спокойно подумал Севка. – Наверно, он все-таки не спасся. Как спасешься, когда кругом волны? Стихия…»

   «Прощай, свободная стихия… Мой папа не вернулся с моря…»

   Севка достал из сумки тетрадь и карандаш.

   В открытую дверь через коридор долетали веселые голоса. Потом заиграл патефон. «Рио-Рита»…

   Севка притворил дверь.

Мой папа не вернулся с моря,
Он навсегда погиб в воде…

   Нет, немного не так надо сказать. Надо, что он на войне был. А то получается, что просто купался…

Мой папа не вернулся с моря,
Он на войне погиб в воде.
Прощай, свободная стихия,
Ему не плавать уж нигде…

   Севка перебрался со стула на койку Ивана Константиновича. Устроил тетрадку на подушке…

   Мама несколько раз приоткрывала дверь, но, увидев, что Севка занят делом, не тревожила его. А когда гости разошлись и мама с Иваном Константиновичем пришли за Севкой, он спал. Скинул валенки и свернулся калачиком на одеяле, подложив под себя раскрытую тетрадку.

   Иван Константинович осторожно взял Севку на руки. Тот не проснулся. Мама подняла тетрадь. На первой странице она увидела восемь строчек. По-следние четыре были такие:

Но я всё жду, что он вернется
И постучит тихонько в дом.
Он мне и маме улыбнется,
И мы с ним в море поплывем.

   Мама вздохнула и показала стихи Ивану Константиновичу.

   Тихо и почему-то виновато Иван Константинович сказал:

   – Всё ждет…

   Но он ошибался. Севка не ждал. Уже не ждал. И стихи он написал без надежды. Просто как печальную сказку. Он этими стихами попрощался с папой. Навсегда. Не поплывет он с папой в море. В самом деле пора понять, что таких чудес не бывает. Не маленький, девять лет уже, а не восемь. Вернее, девять будет завтра, но какое значение имеет один день…

   В конце февраля подули теплые пасмурные ветры. С крыш закапало, хотя солнце укрывалось за косматыми облаками. Взрослые говорили:

   – Еще не весна, это оттепель.

   Но в первые дни марта облака убежали куда-то, солнце засверкало изо всех сил, и стало еще теплее. Это была уже, без сомнения, настоящая весна.

   Севка шел из школы и сочинял стихи, чтобы подарить их маме к празднику «Женский день».

У заборов снег растаял,
Нам уж лень сидеть за партой,
Прилетели птичьи стаи
В мамин день Восьмого марта.

   Птицы еще не прилетели – ни скворцы, ни грачи. Снег лежал еще всюду, хотя и стал ноздреватым и грязным. Только на дороге машины и лошади размесили его и смешали с грязью. Поэтому в стихах правильной была лишь одна строчка: «Лень сидеть за партой». Однако Севка подозревал, что именно она меньше всего понравится маме.

   Но у поэзии свои законы, ей нужны рифмы. «Восьмое марта» и «за партой» так хорошо складывались. А лень у Севки не потому, что он такой уж лодырь, а потому, что скоро весенние каникулы.

   При мысли о каникулах Севка зашагал еще веселее.

   По слякотной дороге, не спеша, но сохраняя строй, двигалась колонна немцев. Они ходили теперь без конвоиров. Потому что война всё равно кончилась и убегать было глупо. Скоро немцев и так отпустят из плена домой. Видно, они сами это понимали, поэтому шагали бодро. Некоторые даже улыбались.

   – Айн, цвай, драй, – сказал Севка без всякой злости, просто так.

   Он не ждал никакого результата, но немец, который шел сбоку от колонны, – толстоватый, в очках и почти новом кителе, – оглянулся и хмуро бросил:

   – Без тебя знаю.

   Чисто, по-русски сказал.

   Севка слегка оторопел. И тут же рассердился – на себя за растерянность и на немцев за нахальство.

   Вояки! Теперь осмелели, улыбаются. А на фронте небось как их прижали – сразу лапы вверх.

   Севка громко сказал вслед толстому:

Нас огнем «катюши» кормят,
Мы бежим, не чуя ног.
Наступали в полной форме,
Отступаем без штанов.

   Это были не Севкины стихи, а старая частушка про фрицев. Очень подходящая! Толстый не оглянулся, но спина его, кажется, поежилась. Видно, слово «катюши» было ему знакомо.

   Эта стычка сделала Севку сердитым. Он вспомнил, как Гетушка его опять ругала за почерк (ей ведь не скажешь, что Пушкин тоже писал корявыми буквами). Подумал, что Борька Левин совсем обнаглел, запихал в его, Севкину, сумку дохлого воробья (придется, наверно, драться). Почувствовал, как сапог натирает пятку (в валенках теперь ходить сыро, в ботинках – еще холодно, вот и приходится хлюпать в маминых сапогах).

   И уроков задали целую кучу!

   Севка прогремел подошвами по лестнице, заглянул в почтовый ящик. Конечно, пусто! А сегодня точно должна быть «Пионерка»!

   В коридоре Севка, не раздеваясь, заколотил в дверь Романевских:

   – Римка, опять стырила газету?!

   Было тихо. Севка снова шарахнул кулаком. Дверь открылась, и Римка встала на пороге – какая-то слишком смущенная. С газетой.

   – Давай сюда, – булькая от праведной злости, потребовал Севка.

   – Теперь зазна?ешься, да? – сказала Римка. Она пыталась говорить насмешливо, но получался нерешительный лепет. – Теперь ты, конечно…

   – Чего?

   Римка неуверенно хмыкнула:

   – Будто не знаешь…

   – Чё не знаю? Знаю, что ты головой о комод стукнутая…

   – Ты, что ли, правда… не видел свои стихи?

   – Какие еще стихи?

   Тогда Римка заулыбалась и поднесла к его носу газету. Внизу страницы среди каких-то детских рисунков и стихотворных строчек Севку прямо ударили по глазам слова:

   Мой папа не вернулся с моря…


   Это что?

   Это правда?!

Мой папа не вернулся с моря,
Он на войне погиб в воде.
Прощайте, дом родной и город,
Ему не плавать уж нигде.
Но я всё жду, что он вернется
И постучит тихонько в дом.
Он мне и маме улыбнется,
И мы с ним в море поплывем.

   А внизу стояло: «Сева Глущенко, 9 лет. Город Т., школа № 19, 2-й класс «А».

   Не слушая Римку, Севка ушел к себе, скинул сапоги и бухнулся на кровать. Лежал, смотрел в потолок и глупо улыбался. В голове была карусель.

   Как стихи попали в газету?

   Что теперь будет, когда прочитают в школе? Смеяться станут? Или поздравлять? Или завидовать?

   А зачем изменили строчку про стихию? Потому что не Севкина, а пушкинская? Зато самая хорошая была, а Пушкину разве жалко одной строчки? Или все-таки правильно, что изменили? А то опять скажут «Пуся»… Да всё равно скажут…

   Ну и пусть хоть что говорят! Зато его, Севкины, стихи напечатали в настоящей газете! Как у настоящего поэта!

   Ой, неужели это правда? Может, приснилось? Нет, вот они, стихи. Вместе со стихами и рисун-ками других ребят. Сверху общее название: «Наши читатели пишут и рисуют». Вот стихотворение какой-то Светы Колдобиной из Москвы, называется «Мой щенок». Вот еще: «Стихи про Победу», Лева Ткаченко, город Киев… И рисунок «Атака морской пехоты». Художник – Толя Плетнев из Новосибирска, пятиклассник. Наверно, это замечательный пятиклассник, потому что картинка такая боевая: матросы в тельняшках, с гранатами, с военно-морским флагом, среди взрывов. А немцы от них драпают.

   Хорошо, что этот рисунок рядом с Севкиным стихотворением. Наверно, их специально рядом поставили, потому что про моряков…

   У Севкиных стихов нет названия. Сверху три звездочки, и сразу: «Мой папа не вернулся с моря…»

   Жаль, что он никогда не вернется. А то он обязательно порадовался бы вместе с Севкой…


   Мама очень обрадовалась, когда увидела газету. И сразу всё стало понятно.

   – Стихи послала в газету Елена Дмитриевна, это несомненно. Она в феврале заходила к нам, я ей показала твою тетрадку, а она переписала… Я тебе говорила, разве ты забыл?

   Севка не забыл. Он знал, что вскоре после дня рождения Елена Дмитриевна была у них дома. Она скучала по своим прежним ученикам и навещала их иногда. Севка в тот вечер катался на горке, Елена Дмитриевна беседовала с мамой. Да и стихи Севкины читала. Кажется, даже сказала: «Надо их кому-нибудь знающему показать». Но разве Севке могло прийти в голову, что она пошлет их в «Пионерку»?

   – И подумать только, как быстро напечатали! – радовалась мама. – Видимо, твои стихи пришли в самый нужный момент… Только, пожалуйста, не зазнавайся, ладно?

   Да что это все об одном? «Зазна?ешься», «не зазнавайся»… Он и не думает нос задирать. Он понимает, что со стихами в газете ему просто повезло и никакой он еще не поэт. Но… все-таки напечатали. Плохие стихи печатать не стали бы. Все-таки… значит, немножко поэт…

   В школу Севка шел с радостью, но и с опаской: вдруг задразнят?

   Сперва в классе всё было как раньше: будто и не печатали Севкиного стихотворения. Но вот влетела в класс Людка Чернецова и запела ехидно:

   – А Пуся опять стихи сочинил, в «Пионерской правде» напечатали! Ай да Пусенька! Ай какой умненький…

   Севка замер. Стало хуже, чем если ты не выучил басню, а тебе говорят: «Глущенко, к доске».

   – Чего? Какие стихи? – сразу понеслось отовсюду. – Чего врешь?

   Подлая Людка достала из портфеля газету. Помахала. И улыбалась так отвратительно, крыса…

   Людку обступили. Загалдели, затолкались…

   Севка на своей парте начал краснеть и съеживаться. Он был один, Алька еще не пришла.

   Газета оказалась у Кальмана. Он влез на парту прямо в сапогах и начал читать клоунским голосом…

   Первые две строчки – клоунским голосом. Потом как-то сбился. Начал опять, но уже обыкновенно, негромко. Потом еще тише…

   И вдруг все перестали шуметь. Кальман кончил, но тишина всё не кончалась. Наконец Владик Сапожков проговорил:

   – А я еще вчера это читал… А у меня папа тоже моряк был.

   Витька Игнатюк – чернявый, худой и всегда молчаливый – пожал острыми плечами и проворчал:

   – Прибежала, разоралась, будто он чего глупое написал… А он наоборот…

   – Правильно! Пуся складно всё сочинил и по правде, – поддержал кто-то в толпе.

   – Кто еще скажет «Пуся» – будет во! – раздался авторитетный голос Сереги Тощеева. И над стрижеными головами возник его кулак с чернильным якорем.

   – Это что такое? Что за базар? Встали все как следует у своих парт!

   Оказывается, уже был звонок и появилась Гета Ивановна. И Алька уже сидела рядом с Севкой.

   – Вы что, глухие? Не знаете, что звонок с урока – для учителя, а звонок на урок – для вас?

   – А у Глущенко стихи в «Пионерской правде», – звонко сказал Сапожков.

   – Ты сейчас за дверь вылетишь вместе с Глу… Что? Какие стихи? Ты о чем?

   Людка Чернецова дала ей газету.

   В классе повисло молчание. Севке опять стало нехорошо.

   Гета Ивановна подняла от газеты голову. Она улыбалась. Это было редкое зрелище.

   – Ну что же… – бархатно произнесла Гета Ивановна. – Это очень приятно. Да. Я тебя, Сева, поздравляю. Мы все… Это большая честь. Я надеюсь, что теперь, когда про Глущенко известно всей стране, он подтянет успеваемость. Ну, мы об этом еще поговорим. А теперь приготовьте тетради с домашним заданием.


   На переменке Севку похлопывали по спине, и ни-кто не говорил «Пуся». Людка Чернецова ходила среди девчонок из других классов и показывала на Севку глазами. Девчонки смотрели с почтением и шептались.

   Одна Алька смотрела на него как на прежнего Севку. Вначале первого урока она просто сказала:

   – Ты молодец. Мне очень понравилось.

   Севка был ей благодарен за такую спокойную и прочную похвалу. Он смущенно признался:

   – Я это в твоей тетрадке написал. В тот день…

   После уроков подошла Нина Васильевна, директор школы:

   – Молодец, Сева Глущенко, хорошо написал.

   И многие в коридоре слышали это. Начиналась поэтическая слава.

   Домой Севка прилетел на крыльях радости и вдохновения. Он был поэт, и такое звание обязывало его работать. Севка был уверен, что сядет за стол и напишет новые стихи – лучше всех прежних.

   И он сел. И открыл тетрадь. Он хотел сочинить что-то сильное, могучее, героическое. Например, про бурю на море. Про стихию. Он даже придумал первую строчку:

Над морем двигалась гремучая гроза…

   Но дальше ничего придумать не успел. Постучала Римка и ласково предложила:

   – Сева, пойдем в кино. На «Кощея Бессмерт-ного».

   – Не хочу…

   – Ну пойдем, а?

   – Да отстань, видел я этого «Кощея»…

   – Ну и что? Разве не интересно еще раз… Я тебе дам три рубля на билет. Взаймы…

   Севка догадывался: в кино придут Римкины одноклассницы и ей приятно покрасоваться рядом со знаменитостью.

   – Не пойду… Не видишь, человек работает?

   Римка заводилась всегда с пол-оборота.

   – Подумаешь, «работает»! Пушкин какой!

   – Ты Пушкина не трогай, – сказал Севка и подумал: не пустить ли в гостью сапогом?

   – Я не Пушкина, а тебя. Или ты считаешь, что между вами никакой разницы?

   – А какая разница? – Севка повернулся вместе со стулом и в упор посмотрел на Римку. Он знал, что сбить ее с толку можно только самым неожиданным доказательством. – Ну скажи, какая? Пушкин писал стихи, и я пишу стихи. У Пушкина их печа-тали, и у меня печатают. Только у Пушкина бакенбарды были, а у меня нету. Дак еще вырастут. – Он покрутил у щек пальцами.

   Римка обалдело замигала. Открыла рот… и тихо притворила дверь.

   Севка посидел, съежившись: он переживал собственное чудовищное нахальство. А что, если Римка завтра про эти слова разболтает в школе? Впрочем, ничего особенного, наверно, не будет. Все помнят кулак Тощеева. Но самому как-то не по себе…

   Но Севка же не по правде это сказал, а назло Римке.

   Севка вздохнул и вернулся к поэтическим трудам. Они двигались туго. Разница между Севкой и Пушкиным определенно ощущалась. Выжать из себя хотя бы еще строчку Севка не мог. К слову «гроза» приклеивалась какая-то дурацкая «стрекоза», а что ей делать в штормовом океане?

   Севка поерзал еще пять минут и вышел в коридор.

   – Римка! Ладно, айда в кино.


   Да, слава – вещь приятная, но стихи у Севки перестали получаться. Севка маялся три дня, потом со смущенными вздохами сказал про это маме.

   – Ты, наверно, очень спешишь, – ответила ма-ма. – По-моему, тебе стало всё равно, про что писать, лишь бы новое стихотворение получилось поскорее. А так нельзя. Хорошие стихи поэты пишут только про то, что любят.

   Севка задумался. Море он любил. Только совсем его не помнил. Может быть, поэтому и не пишется?

   А что еще он любит? Больше всего – маму. Но про маму писать он почему-то стесняется. Тут какой-то закон природы. Наверно, из-за этого закона люди стесняются признаваться друг другу в любви (Севка читал об этом и кино смотрел). Другое дело – стихи д л я м а м ы. Но он уже написал восьмимартовские.

   Еще Севка любит весну, кино, мороженое… Пушкина!

   Любит ходить с мамой вечером через мост над Турой, когда под ним проплывают самоходные баржи с огоньками.

   Любит свой подоконник со сказочными жителями.

   Интересные книжки…

   Пускать мыльные пузыри…

   И про всё это писать? Тут никаких сил не хватит. Надо что-то выбирать.

   Но ничего не выбиралось.

   – Ты не спеши, – опять сказала мама. – Берись за стихи только тогда, когда очень захочется.

   А Севке, по правде говоря, не хотелось. Весна манила на улицу. Горка с блиндажом осела и поте-ряла гладкость, но зато посреди двора Гришун построил новую голубятню. Севка и Гарик ему помогали – Гришун обещал им за это сделать тополиные свистки. Попозже, когда тополя набухнут соком.

   Через несколько дней Гета Ивановна сказала в начале уроков:

   – Ты, Глущенко, стал совсем знаменитый. Тебе уже письма приходят. – И отдала Севке четыре конверта.

   На каждом был написан адрес с городом, номером школы, а дальше: «2-й класс «А», Глущенко Севе». Конверты оказались распечатанными: видать, Гета полюбопытствовала. Но Севка сообразил это после. А в первый момент просто удивился:

   – Это от кого?

   – От твоих читателей. Когда будешь писать ответы, постарайся не царапать, как в тетрадях. А то скажут: стихи сочиняет, а писать не умеет.

   Севка только усмехнулся.

   Все письма были от девчонок: из Свердловска, Кирова, какой-то деревни Одинцово и Казани. И почти все одинаковые, будто их диктовала одна учительница:


   «Здравствуй, незнакомый друг Сева! Пишет тебе незнакомая девочка Таня (или Валя, или Света). Я прочитала в „Пионерской правде“ твои стихи. Они мне очень понравились. Я хочу с тобой переписываться. Напиши, как ты учишься и что любишь делать. Я учусь хорошо. Что еще писать, не знаю. Жду ответа, как соловей лета».


   Мама сказала, что надо ответить. Севка насупился. Во-первых, писать было лень. Во-вторых, девчонки эти наверняка были глупыми и вредными, вроде Людки Чернецовой. Севка написал только одной – Вере Беляевой из Кирова. Верино письмо было не по-хоже на другие. Она писала, что ее папа тоже погиб и что она любит собирать картинки с самолетами, а один раз сочинила сказку про медвежонка, только ее нигде не печатали. Еще она просила Севку послать ей какие-нибудь свои стихи. Севка послал: про революцию и про зиму.

   Через день после уроков Гета отдала ему еще два девчоночьих письма.

   Севка прочитал их в коридоре, в уголке, чтобы не мешали. И разочарованно сунул в сумку. Письма были похожи на первые три. Он пошел к лестнице и услышал звонкий и твердый голос:

   – Сева Глущенко. Подожди.

   К нему шла Инна Кузнецова…

   Прямо к нему шла Инна Кузнецова! Вот это да! Зачем?..

   – Здравствуй, Сева. Это твои стихи напечатаны в «Пионерской правде»?

   У Севки шевельнулась слегка горделивая мысль: раньше и не глядела на него, а теперь, смотри-ка, сама подошла. Но сразу он ощутил волнение и робость – как и раньше, когда видел Инну.

   – Ага… – сказал он и потупился.

   – Ты молодец. – Инна смотрела прямо и строго. – Мы в совете дружины думаем, что тебе пора вступать в пионеры. Вообще-то мы принимаем только с третьего класса, но самых активных второклассников иногда принимаем тоже. Потому что дружина у нас маленькая. Тебе сколько лет?

   – Девять, – прошептал Севка, не смея верить.

   – Ну ничего… Ты согласен?

   Севка глотнул пересохшим горлом. Согласен ли? Да он, как о самой громадной сказке, мечтал об этом. О том, чтобы маршировать в строю, где впереди знамя, блестящий горн и барабан. О том, чтобы лихо салютовать вожатой, когда встретишь ее в коридоре. О том, чтобы приходить на сбор в белой рубашке с красным галстуком. О том, что (это уж совсем невероятно, однако вдруг когда-нибудь случится?) ему дадут поучиться играть на горне и, может быть, сделают горнистом. Пускай хоть запасным.

   – А как это… надо вступать? – сипло спросил Севка, глядя на рыжие свои сапоги.

   – Сначала выучишь Торжественное обещание. Завтра я принесу, а ты перепишешь. До свидания.

   Севка глупо заулыбался и закивал. Торжественное обещание он знал с первого класса.


   – Мама! Меня скоро примут в пионеры!

   – Ой, ты сумасшедший! Ты меня перепугал! Ворвался…

   – Мне сама Кузнецова сказала! Председатель совета дружины!.. Ой, а у меня ведь нет белой рубашки!

   – Разве обязательно? Можно в матроске…

   – Ну что ты, мама! Ведь надо чтобы форма! Вдруг не примут?

   – Из-за рубашки-то? Так не бывает… Ну, не волнуйся, что-нибудь придумаем. Попросим тетю Аню перешить из моей блузки.

   – Правда? Ура!


   – Пионеры, между прочим, не скачут по ком-нате в грязных сапогах. И не швыряют сумки в угол.

   – Да знаю, знаю!

   Он всё знал: и про поведение, и про режим дня, и про учебу. И что пионеры должны быть смелые, должны помогать старшим. Честные должны быть. Да… и еще…

   Как же быть?

   Севка притих в углу на стуле. Неожиданная мысль озадачила его. Помимо всего прочего Севка вспомнил, что пионеры не верят в Бога.

   Он не на шутку растерялся.

   Конечно, о Севкином Боге не знал ни один человек на свете. Но сам-то Севка знал. Выходит, он будет не настоящий пионер?

   Все станут думать, что настоящий, а на самом деле нет…

   Севка размышлял долго. Сначала мысли суетливо прыгали, потом стали спокойные и серьезные.

   Севка принял решение.

   «Бог, ты не обижайся, – сказал он чуточку виновато. – Я не буду больше в тебя верить. Ты ведь сам видишь, что нельзя… Ты только постарайся, чтобы я дожил до бессмертных таблеток, ладно? А больше я тебя ни о чем просить не буду и верить не буду, потому что вступаю в пионеры. Вот и всё, Бог. Прощай».

   Старик на крыльце башни-маяка, видимо, не рассердился. Вздохнул только и пожал плечами: что, мол, поделаешь, нельзя так нельзя.

   До самого вечера Севке было грустно. Он успел привыкнуть к старому Богу в тельняшке, а с теми, к кому привыкаешь, расставаться всегда печально. К тому же Севка подозревал, что и Бог будет скучать без него. Как дед без внука. Но договор был твердым, и Севка ни разу не поколебался…

   А наутро, перед уроками, в Севкин класс пришла Инна.

   – Глущенко! Вот тебе Торжественное обещание. Можешь не переписывать, это я сама специально для тебя переписала. Учи. Сбор будет девятого мая. Но к работе мы будем привлекать тебя раньше.

   – Ага… – сказал Севка и неловко закивал.

   Инна, прямая и строгая, пошла к двери. Севка взволнованно разглядывал листок с круглым ровным почерком.

   Алька сбоку посмотрела на Севку и без улыбки спросила. Вернее, просто сказала:

   – Она тебе нравится…

   – М-м? – ненатурально удивился Севка, и щеки у него стали теплыми. И тогда он сердито сказал: – А вот ничуточки.

   Кузнецова ему нравилась раньше. А теперь уже не очень. То есть он по-прежнему знал, что она красивая, но думал об этом спокойно. Севкина любовь перегорела и угасла. Да и вообще любовь – это чушь собачья, выдумки взрослых. Даже непонятно, как серьезный человек Пушкин клюнул на такой крючок и писал стихи о сердечных страданиях. Севка на эту тему никогда ничего писать не будет.

   Другое дело – настоящая мужская дружба. Мужская не потому, что обязательно между мужчинами, а потому, что крепкая и верная, как на фронте. Холодная и строгая отличница для такой дружбы не годилась.

   А вот Алька вроде бы годилась.

   Первый раз Севка так подумал еще в свой день рождения, когда играли в партизан и Алька сказала: «Если тебя заметят, я отвлеку огонь на себя». Тогда он почти сразу об этом забыл. Но потом иногда вспоминал, и как-то тепло делалось в груди, хорошо так, будто под майку сунули свежую, только что из духовки, булочку.

   Алька была такая же, как раньше, но Севка порой смотрел на нее по-иному. И несколько раз даже подумал, что хорошо бы как-нибудь спасти Альку, если она где-нибудь провалится под лед, или заступиться за нее перед обидчиками.

   Но получилось наоборот. Вовка Нохрин и Петька Муромцев из второго «Б» привязались к Севке на улице. Петька по кличке Глиста сунул ему за шиворот сосульку, а Нохрин сдернул и пнул Севкину шапку – она улетела в канаву с грязным раскисшим снегом. Севка подобрал шапку и назвал Глисту Глистой, а Нохрина не совсем хорошим словом. Тогда они обрадовались, подскочили, пнули Севку и сказали:

   – А ну, беги отсюда!

   Бежать – это хуже всего. Лучше уж провалиться на месте. Севка прижался спиной к белой стене библиотеки и приготовился отмахиваться и отпинываться.

   Тут-то и подошла Алька.

   Она легонько пихнула плечом Муромцева, ладошкой отодвинула Нохрина и сказала обычным своим тихим голосом:

   – Двое на одного, да? Как дам сейчас. Ну-ка, брысь…

   И они пошли. Оглянулись, правда, и Глиста противно сказал:

   – Хы! Жених и невеста…

   Но это было так глупо, что ни Севка, ни Алька даже не смутились. Уж кто-кто, а они-то ни капельки не «жених и невеста». Севка поправил на плече сумку и деловито сказал Альке:

   – Чего ты вмешалась? Я бы и сам отмахался. Боюсь я, что ли, всяких Глистов…

   – Вдвоем-то всё же лучше, – разъяснила Алька. И взяла Севку за рукав: – Повернись-ка. Весь извозился.

   И она принялась хлопать его по ватнику, счищать со спины известку. Севка мигал от каждого хлопка и от неловкости, что не он спас Альку, а она его. Но при этом опять подумал, что друг из Альки получился бы хороший.

   Однако этого мало для настоящей дружбы. Надо, чтобы и Алька про Севку думала так же, а про ее мысли он ничего не знал. Она была такой, как раньше: тихой, заботливой и незаметной. И когда Севка стал знаменитым, она к нему не лезла с разговорами и не примазывалась.

   И Севка нисколько не врал, когда сказал, что Инна ему не нравится «ничуточки». И Алька сразу поверила. Она спокойно кивнула и сказала:

   – Доставай «Родную речь», сейчас будет чтение.

   «Родная речь» на чтении не понадобилась. Гета Ивановна стала рассказывать, что такое былины и кто такие богатыри. Оказалось, что богатырь – это «такой сильный воин, который ходит одетый в железную кольчугу со щитом и ездит верхом на ло-шаде?».

   Севка еле слышно хмыкнул и посмотрел на Альку. Алька тоже взглянула на него и чуть-чуть улыбнулась. Но вообще-то она была сегодня слишком уж задумчивая. Больше, чем всегда. Эта мысль на миг кольнула Севку легкой тревогой, но тут же он отвлекся. Гета Ивановна повесила на доску картонный лист с наклеенной картиной. На картине был могучий бородатый дядька в островерхом шлеме, с красным щитом и тяжелым копьем. Он сидел на косматом и толстоногом белом битюге.

   Битюг хотя и был нарисованный, а не настоящий, но всё равно – белая лошадь. В разных концах класса послышались легкие хлопки и прошелестело: «…горе не мое…».

   Севка машинально сложил в замочек пальцы. Опять взглянул на Альку. И снова они встретились глазами. Она всё понимала, Алька. И «замочек» его сразу же заметила. А сама пальцы не скрестила. Конечно, разве это защита от белой лошади? Вот если бы передать кому-нибудь горе… Но Алька не решится. Не потому, что боязливая, а постесняется.

   Севка вздохнул и разжал «замочек». Протянул Альке ладошку:

   – Передавай…

   У нее приоткрылся рот, а глаза сделались ка-кими-то беспомощными. Потом сдвинулись светлые бровки, и Алька сказала со снисходительным упреком:

   – Что ты. На друга разве передают?


   И сразу Севка услышал запах клейких тополиных листьев. И близко увидел синие Юркины глаза. Прогромыхала телега, которую тащила белая кляча. Ударило теплом майское солнце, и прозвучал Юркин голос: «Что ты. На друга разве передают?»


   И всё стало ясно до конца. И Севка, переглотнув, опустил глаза и сказал одними губами:

   – Тогда давай всё горе пополам…

   И догадался, что она тоже сказала еле слышно:

   – Давай.

   Они слепили под партой мизинцы левых рук и резко дернули их. В этот очень короткий миг Севка почувствовал, какая у Альки теплая рука. Даже горячая…

   – …А Глущенко пускай перестанет болтать языком с соседкой и слушает учительницу! Ну-ка, повтори, что я сейчас сказала!

   Нет, не удастся Гете испортить Севкину радость! Он весело отчеканил:

   – Богатырь – это старинный воин.

   – Полным ответом!

   – Богатырь, – сказал Севка, – это старинный воин, который воюет с Соловьем-разбойником, ходит в кольчуге и сидит на богатырской лошаде?.

   В классе хихикнули. Гета хлопнула о стол:

   – Это я давно говорила! А еще что? Зовут как?

   – Лошадь?

   – Сам ты лошадь. Богатырей!

   – А! Илья Муромец, Алеша Попович и Никита Горыныч… Ой, нет, Добрыня. А Горыныч – это змей. Змей Добрыныч…

   – Сядь, – при общем веселье снисходительно произнесла Гета Ивановна. – Стихи сочиняешь, а на уроках слушать таланта не хватает…

   Смеясь в душе, Севка опустился на скамью. Алькины глаза тоже смеялись. Кажется, она одна поняла, что Севка дразнил Гету. Как Иван-царевич Змея Горыныча.


   Когда кончился урок и Гета разрешила одеваться, Алька сразу встала и пошла к вешалке. Севка хотел пойти с ней. Но оказалось, что Владька Сапожков, который сидел сзади, привязал его за лямку к спинке парты. Марлевой тесемкой. Он и раньше иногда так шутил, и Севка не сердился. Владька был веселый, маленький и безобидный. Но сейчас, ругаясь и обрывая тесемку, Севка пообещал:

   – Обожди, Сапог, на улице получишь.

   Сапожков испуганно заморгал, но Севка тут же забыл про него. Он побежал за Алькой.

   Среди толкотни и гвалта у вешалки Алька стояла, не двигаясь. Держала за рукав свое висящее на крючке пальтишко и прислонялась к нему щекой. На секунду Севке даже показалось, что она плачет. Но нет, она просто так стояла. Усталая какая-то.

   – Ты чего? – встревожился Севка.

   – Да не знаю я, – виновато сказала Алька. – Голова что-то кружится.

   Их толкали, задевали плечами, и Севка растопырил локти, чтобы защитить Альку. И постарался ее успокоить:

   – Это ничего, что кружится, это не опасно. У меня тоже бывало с голоду. Ты сегодня ела?

   – Ела, конечно… Это не с голоду. Она еще болит почему-то.

   Севка вдруг вспомнил, какие горячие были недавно Алькины пальцы. И торопливо взял ее руку. Рука обжигала.

   – Да ты вся горишь, – озабоченно сказал он, как говорила мама, когда Севка валился с простудой.

   Он сдернул Алькино, а заодно и свое пальто, вывел послушную Альку в вестибюль, кинул одежду и сумку к стене. Страдая от смущения, тревоги и непонятной нежности, тронул Алькин лоб. Он тоже был горячий.

   – Ну вот, – снова сказал Севка маминым голосом. – Наверно, выскакивала на улицу раздетая…

   – Нет, что ты… – слабо отозвалась она.

   – Давай-ка…

   Не боясь ничьих дразнилок, он помог Альке натянуть пальтишко и застегнуться. Взял ее портфель:

   – Я тебя доведу до дому.

   – Да зачем? Я же не падаю, – нерешительно заговорила Алька.

   – Всякое бывает, – сумрачно отозвался Севка. – Если голова кружится, можешь и брякнуться. Со мной случалось…

   Они вышли на яркую от солнца улицу. Их обгоняли веселые второклассники и третьеклассники. И воробьи в тополях и на дороге веселились, как школьники.

   Алька опять заспорила:

   – Тебе же совсем в другую сторону…

   – Подумаешь, – сказал Севка.

   И они пошли рядом. Неторопливо, но и не очень тихо. На свежем воздухе Алька повеселела, но портфель ей Севка всё же не отдал. Свою сумку Севка нес на ремне через плечо, портфель держал в левой руке, а правая была свободна. Севка подумал, потом сердитым толчком прогнал от себя нерешительность и взял за руку Альку. А как иначе? Не под ручку же ее вести. И совсем не держать тоже нельзя: вдруг все-таки закачается.

   Алькины пальцы были по-прежнему горячие, и Севка строго сказал:

   – Как придешь, сразу градусник поставь. Мама у тебя дома?

   Это был глупый вопрос. Алькина и Севкина мамы работали в одной конторе и приходили не раньше семи вечера.

   Алька сказала:

   – Бабушка дома.

   – Вот пусть и поставит градусник.

   – Она знает. Она умеет меня лечить…

   – Вот и пускай лечит как следует, – наставительно сказал Севка, чтобы не оборвался разговор.

   Но он всё равно оборвался. И когда пошли молча, к Севке опять подкралось непонятное чувство: смесь тревоги и ласковости. И какой-то щемящей гордости, будто он выносил с поля боя раненого товарища. Но никакого поля не было, а были просохшие дощатые тротуары и пласты ноздреватого, перемешанного с грязными крошками снега вдоль дороги. И блестящая от луж дорога, по которой везла телегу с мешками пожилая лошадь (не белая, а рыжая).

   Севка рассердился на себя за то, что слишком расчувствовался. Но как-то не слишком рассердился: не всерьез, а для порядка.

   В эту минуту Алька сказала:

   – У тебя рука такая… хорошая. Холодящая…

   – Потому что у тебя горячая.

   – Наверно…

   Алька жила в трех кварталах от школы, в кирпичном двухэтажном доме.

   – Дойдешь теперь? – спросил Севка около высокого каменного крыльца.

   – Конечно, – чуть улыбнулась Алька.


   Назавтра Алька не пришла.

   Случалось и прежде, что она болела и пропускала уроки. Но тогда Севка не испытывал беспокойства. Только неудобства испытывал: нужно было макать ручку в чернильницу на задней парте. И хорошо, ес-ли чернильница была Владика Сапожкова. А если отвратительной Людки Чернецовой, тогда приходилось туго.

   Но сегодня Севка огорчился не из-за чернил. Скучно было одному на парте, неуютно. И что же это получается? Просто злая судьба какая-то: лишь появится друг и – трах! – исчезает куда-то.

   Ну конечно, Алька надолго не исчезнет, но всё равно обидно. И даже тревожно.

   Нельзя сказать, что на всех четырех уроках Севка только и думал об Альке. Но если и забывал, отвлекался, червячок беспокойства всё равно шевелился в нем и мешал быть веселым. Даже несколько новых писем, которые после уроков отдала Гета Ивановна, не обрадовали его. Тем более, что Гета при этом не забыла сказать гадость:

   – Когда будешь отвечать, следи за почерком, а то ведь стыд. Спросят: кто его учил писать?

   Севка молча взял конверты и треугольники. Больно ему надо отвечать на такие глупости.

   А что все-таки с Алькой? Может, сходить к ней домой? Но Севка ни разу у нее не был, неловко. И где там Алькина квартира в большом доме? А спрашивать почему-то стыдно…

   Вечером, когда пришла мама, Севка вздохнул и небрежно сказал:

   – Фалеева что-то в школе не появилась. Видать, заболела…

   – Заболела, – сразу откликнулась мама. – Раиса Петровна сегодня с работы отпросилась: говорит, что у Али очень высокая температура и какая-то сыпь. Хорошо, если обыкновенная корь, а если сыпной тиф?

   «Ну вот, – подумал Севка, – теперь это надолго…» И вдруг стало горько-горько, даже колючки в горле зашевелились. Севка сел на подоконник, вцепился в ручку на раме и щекой прислонился к холодному стеклу.

   Было еще светло, мокрые ветки тополей от закатных лучей золотились, а стена пекарни была оранжевой. Дым из тонкой трубы торчком поднимался в сиреневое небо – он был похож на хвост великанского черного кота, спрыгнувшего с далекого облака… Но всё это не нужно было Севке! Не до сказок ему!

   Мама остановилась рядом.

   – Ну, что ты расстроился… – осторожно сказала она.

   – Ни капельки, – хмуро отозвался Севка.

   – Она поправится, – сказала мама. – Или ты боишься, что заразился? Не бойся, корью ты уже болел, а сыпняк… он же передается только… с этими, с насекомыми… Слава Богу, у тебя их нет.

   Ни о какой заразе Севка и не думал. Однако мама тут же нагрела воды и вымыла его в корыте едким жидким мылом, потому что кто знает: вдруг случайное «насекомое» перепрыгнуло на Севку в классе.

   Однако волновалась мама зря. Оказалось, что у Альки не тиф. И не корь. У нее была скарлатина. Севка узнал об этом от мамы на следующий день. Мама сказала, что Альку увезли в больницу и Раиса Петровна очень расстроена, потому что состояние у дочери тяжелое.

   – Как – тяжелое? – сумрачно спросил Севка.

   – Плохое, – вздохнула мама. – Температура высокая, горло запухло. Она даже бредит иногда. И с ногами что-то. Мама ее говорит, что синие стали и кожа блестит, как стеклянная.

   Севка подавленно молчал. Мама сказала:

   – Ты скарлатиной совсем легко переболел, хоть и крохой был. А с ней вот как получилось…

   Севка понял: мама его успокаивает. Ты, мол, уже перенес когда-то эту болезнь, и теперь она тебе не страшна. Но Севка и не думал про себя. Вернее, думал: какая он все-таки свинья. Вчера и сегодня он страдал оттого, что нет Альки. Ему без нее было тревожно, плохо. А дело-то не в этом. Дело в том, что е й о ч е н ь п л о х о. Севку эта мысль проколола стремительно и болезненно. Он даже зажмурился и переглотнул.

   Но чем он мог помочь Альке?

   Севка взял «Пушкинский календарь» и забрался на мамину кровать. Он раскрыл нарочно самые печальные страницы – про дуэль и смерть Пушкина. Потому что ни о чем веселом думать не хотелось.

   Так и заснул – одетый, с головой на раскрытой книге.


   Наутро в школе все узнали, что во втором «А» не будет уроков. Ни в этот день, ни в другие дни, до самых весенних каникул. Потому что Фалеева за-болела скарлатиной и в классе назначен карантин. Другие классы завидовали, а второй «А» ликовал. Правда, Гета Ивановна задала на дом целую кучу примеров и упражнений и долго грозила всякими ужасами тем, кто не решит хотя бы одну задачку. Но никто не пугался – впереди были две недели свободы!

   Севка рассеянно смотрел на общее веселье. Он не злился на ребят, он их понимал. Если бы из-за кого-то другого случился карантин, не из-за Альки, он бы тоже радовался.

   Впрочем, и теперь Севка не очень огорчался, что отменили уроки. Всё равно без Альки в школе было скучно.

   Дома Севка от нечего делать полдня клеил вареной картошкой бумажный домик для Кашарика. Домик получился кособокий и хлипкий, Севка потерял к нему интерес, кликнул Гарика, и они пошли во двор.

   Во дворе сверкали отраженным синим небом и солнцем просторные лужи. Целые океаны. Гарик притащил свои хлебные коробки. Некоторые были проржавевшие и быстро потонули, зато из других получились прекрасные тяжелые броненосцы. Севка с Гариком разделили их на две эскадры и устроили морской бой.

   Броненосцы хитрыми маневрами старались обойти друг друга, потом сталкивались в грохочущих таранах, иногда черпали воду и героически шли ко дну под ударами береговой артиллерии. Артиллерия била по ним обломками кирпичей. От самых тяжелых снарядов столбы воды поднимались выше головы. И падала вода не только на броненосцы, но и на Севку, и на Гарьку. И скоро оба они были – хоть выжимай. Но никто нисколечко не озяб, наоборот, жарко сделалось. И весело.

   Даже в самой горячке боя Севка не забывал про Альку. Но теперь ему казалось, что Альке наверняка стало легче. Потому что ничего плохого не могло случиться в такой солнечный день, когда такие теплые пушистые облака и когда уже совсем настоящая весна.

   Впрочем, Гарька напомнил, что плохое случиться все-таки может. Его определенно выдерут, если он не высушит пальто и штаны до прихода матери. Севка подумал, что и его мама не похвалит за мокрую одежду. Пришлось вытаскивать на берег броненосцы и топать домой.

   Печка была еле тепленькая, и развешанная у нее одежда высохнуть не успела. Поэтому Севка не удивился, когда мама пришла и посмотрела на него хмуро. Но дело было не в промокших штанах и ватнике. Мама тихо и как-то осторожно сказала:

   – Вот так, Севушка… Совсем плохо твоей по-дружке.

   Севка даже не обратил внимания на нелепое слово «подружка». Приутихшие днем страх и тревога опять выросли. Зажали Севку, накрыли с головой, будто упало на него холодное одеяло. Севка передернулся, как от озноба.

   – Почему плохо? – сдавленно спросил он.

   Мама виновато развела руками:

   – Такая вот болезнь… Ох, Севка, а почему ты в матросский костюм вырядился? А-а, промочил всё на улице! Ну что это такое? Тоже захотел в больницу? Почему ты не можешь играть как нормальные дети? Вот подожди, я займусь твоим воспитанием! Что за человек, не может спокойно пройти мимо лужи…

   Она еще что-то говорила, а к Севке подкрадывалась догадка. Он сник, сел на табурет у печки, потом поднялся, подошел на ослабевших ногах к маме. Шепотом спросил:

   – Значит, она по правде может умереть?

   – Ну что ты, Севка… – ненастоящим каким-то голосом сказала мама. – Зачем ты так сразу… Может быть, всё еще пройдет.

   И она отвела глаза.

   Севка снова сел на табурет. И больше ничего не спрашивал и вообще не говорил. Что говорить, если мама отводит глаза…

   Оранжевая кирпичная стена за окном потускнела, стала размытой и серой, а вечер сделался как густые синие чернила. Мама щелкнула выключателем, и за окнами совсем почернело.

   Глухой это был вечер. Безнадежный и пустой какой-то, хотя лампочка светила полным накалом, дрова в печке весело стреляли, а кастрюля на плите уютно булькала.

   – Севушка, ну что ты совсем скис? – жалобно сказала мама.

   Он потоптался перед ней, потом попросил:

   – Давай сходим к ней домой, а? К Альке… К ее маме. Может, теперь уже… получше ей…

   Мама растерянно мигнула. Почему-то нерешительно оглянулась на дверь, на окна.

   – Ну что ты, Севушка… Неудобно это. Раисе Петровне и бабушке не до нас, им и так тяжело…

   – Мы же только спросим…

   – Н-нет… Нет, Сева, не надо. Подождем до завтра. Я всё узнаю на работе.

   И она опять стала смотреть не на Севку, а по сторонам как-то.

   Севка понял. Дело не в том, что неудобно. Просто мама боится. Боится, что… уже. Что Альки нет уже на свете? Да?

   Севка тихо задохнулся. Стиснул себя за локти и так напружинил плечи, что старая матроска затрещала на спине. Отошел от мамы. Она беспомощно сказала ему вслед:

   – Мы же всё равно ничем не можем помочь ей…

   Никто не может помочь. Может, в Москву на-писать товарищу Сталину? Но Владька Сапожков правильно говорил: откуда у Сталина время заниматься всеми больными? А если даже он и займется, велит прислать лекарство, сколько пройдет времени…

   Севка долго молчал, сидя за столом и подперев кулаками щеки. Потом сказал негромко и решительно:

   – Я спать буду.

   – Так рано?

   – Да. Мне хочется.

   – А ты не заболел? – конечно, испугалась мама.

   – Нет. Просто хочу спать.


   Он не хотел спать. Он хотел остаться один – укрыться с головой и оказаться в темноте и тишине.

   Полной тишины всё равно не получилось. Сквозь одеяло и старое мамино пальто, которые Севка натянул на голову, доносилось потрескивание дров и даже бубнящий Римкин голос из-за стенки – она опять долбила правила. На первом этаже – через пол, сундук и подушку – тоже слышались голоса: грозный тети Даши и жалобный Гарькин. Видимо, Гарьке доставалось за мокрую одежду. «Могут и выпороть», – мельком подумал Севка, но тут же перестал слушать все звуки. Он остался один, чтобы поговорить с Богом.

   Севка понимал, что это нечестно. Он же пообещал Богу, что верить в него больше не будет и просить никогда ни о чем не станет. Но сейчас не было выхода. И главное, времени не было. Алька могла умереть в любую секунду, и тогда проси не проси…

   Севка так и сказал:

   «Я знаю, что это нехорошо, но ты меня прости, ладно? Потому что надо же ей помочь. Помоги ей, если не поздно, очень тебя прошу. Очень-очень… Ну, пожалуйста! Сделай, чтоб она поправилась…»

   Седой могучий старик сидел, как и раньше, на ступенях у своей башни. Синий дым из его трубки уходил к разноцветным облакам, в разрывах которых кружились у громадного флюгера звезды и шарики-планеты. Старик задумчиво, даже немного сердито смотрел мимо Севки, и непонятно было, слушает он или нет.

   «Я тебя последний раз беспокою, честное слово, – сказал ему Севка. – Больше никогда-никогда не буду…»

   Ему показалось, что старик шевельнул бровями и чуть усмехнулся.

   «Правда! – отчаянно сказал Севка. – Только помоги ей выздороветь. Больше мне от тебя ничего не надо!.. Ну… – Севка помедлил и словно шагнул через глубокую страшную яму… – Ну… если хочешь, не надо мне никакого бессмертия. Никаких бессмертных лекарств не надо. Только пускай Алька не умирает, пока маленькая, ладно?»

   Старик быстро глянул на Севку из-под кустистых бровей, и непонятный был у него взгляд: то ли с недоверием, то ли с усмешкой.

   «Я самую полную правду говорю, – поклялся Севка. – Ничего мне от тебя не надо. Только Алька… Пускай она…»

   Старик опять глянул на Севку.

   «Ты думаешь: в пионеры собрался, а Богу молится, – с тоской сказал Севка. – Но я же последний раз. Я знаю, что тебя нет, но что мне делать-то? Ну… Если иначе нельзя, пускай… Пускай не принимают в пионеры. Только пусть поправится Алька!»

   Старик несколько секунд сидел неподвижно. Потом выколотил о ступень трубку, медленно встал. Не глядя больше на Севку, он стал подниматься по лестнице. Большой, сутулый, усталый какой-то. Куда он пошел? Может быть, на верхнюю площадку башни колдовать среди звезд и облаков, чтобы болезнь оставила Альку? Или просто Севка надоел ему своим бормотаньем?

   «Ну, пожалуйста…» – беспомощно сказал ему вслед Севка. Он, кажется, это громко сказал. Потому что к сундуку тут же подошла мама:

   – Ты что, Севушка? Ты не спишь?

   Он притворился, что спит. Стал дышать ровно и тихо. Мама постояла и отошла. Потом она подходила еще несколько раз, но Севка снова притворялся спящим. Притворялся так долго, что в самом деле уснул. Ему приснилось, что Алька выздоровела и веселая, нетерпеливая прибежала в школу. За открытыми окнами класса шумело листьями полное солнечное лето, Алька была в новенькой вишневой матроске, а тоненькие белобрысые косы у нее растрепались…

   Вдруг Алька стала строгой и спросила у Севки:

   – С тобой никто не сидел, пока я болела?

   – Что ты! – сказал Севка. – Я бы никого не пустил!

   Алька улыбалась…


   Но это был сон, а наяву все оказалось не так. День Севка промаялся дома и во дворе, где было пусто и пасмурно – то снег, то дождик. А вечером узнал от мамы, что Альке пока ничуть не лучше.

   – Но и не хуже? – с остатками надежды спросил он.

   – Да, конечно, – сказала мама. И Севка понял, что Альке не хуже, потому что хуже быть просто не может.

   Еще мама сказала, что днем Раиса Петровна два раза ходила в больницу и, наверно, будет дежурить там ночью…

   Севка больше не обращался к Богу. Накануне он сказал ему всё, что хотел, а канючить и повторять одно и то же бесполезно.

   Утром Севка проснулся поздно. Мама, не разбудив его, ушла на работу. Севка позавтракал холодными макаронами, полистал «Доктора Айболита», но само слово «доктор» напоминало о больнице, и он отложил книгу. Хотел раскрасить бумажную избушку, взял картонку с акварельками, и в эту секунду на него навалилось ощущение тяжелой, только что случившейся беды.

   Всхлипывая, давясь тоской и страхом, Севка натянул ватник и шапку, сунул ноги в сапоги и побежал к маме на работу.

   Контора Заготживсырье находилась далеко: за рынком и площадью с водокачкой. Бежать было тяжело. Твердые ссохшиеся сапоги болтались на ногах и жесткими краями голенищ царапали сквозь чулки ноги. К тому же эти сапоги были дырявые, Севка бежал по лужам, и ноги скоро промокли. Ветер кидал навстречу, как плевки, клочья мокрого снега. Это кружила на улицах сырая мартовская метель, сквозь которую пробивалось неяркое желтое солнце.

   Сильно закололо в боках. Севка пошел, отплевываясь от снега и вытирая мокрым рукавом лицо. Потом опять побежал…

   Он бывал и раньше у мамы на работе, знал, где ее искать. В деревянном доме конторы пахло едкой известковой пылью, чернилами и ветхим картоном. Севка, топоча сапогами, взбежал на второй этаж. Мама работала в комнате номер три, слева от лестницы. Но сейчас… сейчас он увидел маму сразу. В коридоре. Она стояла у бачка с водой (такого же, как в школе) вместе с Раисой Петровной. Они рядом стояли. Вплотную друг к другу. Раиса Петровна положила голову на мамино плечо, а мама ей что-то говорила…

   Грохнув последний раз сапогами, Севка остановился. Мама услышала его всхлипывающий вздох. Посмотрела…

   Нет, она смотрела не так, как смотрят, если горе. Она вдруг улыбнулась. Качнула за плечи Раису Петровну и сказала:

   – Раечка, смотри, вот он. Прибежал наш рыцарь…

   Севка не сразу поверил счастью.

   – Что? – громко спросил он у мамы.

   Мама улыбалась. Раиса Петровна тоже улыбнулась, хотя лицо ее было мокрое.

   – Ну что?! – отчаянно спросил у них Севка.

   – Ничего, ничего, Севушка. Получше ей, – сказала мама. – Теперь, говорят, не опасно…

   В конце коридора было широкое окно, за ним вперемешку с солнцем неслась, будто взмахивая крыльями, сумасшедшая от радости весенняя вьюга.

   Как награда за недавние страхи и тоску, пришли к Севке счастливые дни каникул. Безоблачные. Очень теплые, хоть в одной рубашке бегай во дворе (только мама не разрешает). Севкина оттаявшая душа рвалась к радостям. Он с утра убегал во двор, где добрый и безотказный Гарик всех ребят оделял своими «броненосцами» и закипали морские бои. Оказывается, в тот день, когда был самый первый бой, Гарьку ругали вовсе не за одежду, а за то, что не выхлопал половик. А лупить вовсе и не собирались. Поэтому Гарька сейчас не боялся сражений. А если уж очень промокал, Севка вел его к себе и сушил у печки.

   Иногда вместо морской войны играли в сухопутную. За большой поленницей устраивали крепость и лепили гранаты из мокрого снега, который еще грудами лежал в тех углах двора, где было много тени. Снежные снаряды посвистывали в воздухе, ударялись о забор и прилипали к доскам серыми бугорками. От них тянулись вниз темные полоски влаги, и забор становился полосатым. У Севки придумались строчки:

От весны сверкает город,
Солнце съело тучи.
Полосатятся заборы
От снежков летучих.

   Севку немножко беспокоило: есть ли такое слово – «полосатятся»? Но скоро он перестал об этом думать. Стихи сочинились легко и так же легко забылись. Даже в тетрадку Севка их не записал, не до того было. Он радовался вольной весенней жизни.

   Альке становилось всё лучше, мама сообщала об этом каждый вечер. А в воскресенье она ска-зала:

   – Можно сходить к Але в больницу.

   – Как? – удивился Севка. – Это же заразная больница, в нее не пускают.

   – А мы постоим под окнами. Согласен?

   Севка почему-то смутился, засопел и кивнул. Оказалось, что больница совсем недалеко. Она была в доме, где раньше располагался детский сад. Тот самый, куда в давние времена ходил Севка.

   Алькина палата была на втором этаже.

   – Вон то окошко, – сказала мама. Она уже всё знала.

   В окошке виден был большой круглоголовый мальчишка. Мама сложила у рта ладошки и крикнула:

   – Женя, позови Алю Фалееву!

   Мальчишка кивнул, исчез, и очень скоро в окне появился другой мальчик. Тощий, тоже остриженный наголо, с большими ушами. Он улыбался. Потом он встал на подоконник, открыл форточку и высунул свою большеухую голову.

   Мама нетерпеливо посмотрела на Севку:

   – Ну, что же ты? Поздоровайся с Алей.

   Севка обалдело заморгал. Но тут же увидел: улыбается мальчишка знакомо, по-алькиному.

   Севка опять смутился, зацарапал каблуком доску тротуара, потом сипло сказал:

   – Здорово, Фалеева…

   – Ох, Севка, Севка… – вздохнула мама и крикнула: – Аль, закрой форточку, простудишься!

   – Не… здесь тепло.

   – Закрой, закрой!

   – А у нас из-за тебя карантин был, – сообщил Севка. Надо же было что-то сказать.

   – Я знаю! – весело откликнулась Алька.

   – Аля, закрой форточку!.. Что тебе принести?

   – Книжку какую-нибудь! – обрадовалась Алька.

   – Я принесу! – крикнул Севка.

   Появилась девушка в белом халате, сняла Альку с подоконника, захлопнула форточку, погрозила маме и Севке пальцем. Алька прилипла носом к стеклу.

   – Я принесу книжку! – опять крикнул Севка.

   Алька закивала.

   Севка и мама пошли, оборачиваясь и махая руками. И скоро Альку не стало видно, потому что в стекле отражалось очень синее небо и солнечный блеск.

   – Какую же книжку ты ей отнесешь? – спросила мама.

   – «Доктора Айболита», – решительно сказал Севка.

   – Свою любимую? Тебе не жалко? Ее ведь не вернут из больницы.

   – Пусть, – вздохнул Севка. Было, конечно, жаль, но что делать. Кроме того, Севка надеялся, что Алька прочитает, а потом бросит ему книжку в форточку.

   На следующий день он пришел к больнице один. В окошке никого не было. Севка затоптался на тротуаре. Кричать он не решился. Кинуть снежком? А если не рассчитаешь и стекло высадишь? Вот скандал будет! И Альке влетит…

   Пока он топтался, Алька сама появилась в окошке. Севка обрадованно замахал «Доктором Айболитом». Алька закивала, открыла форточку, спустила на длинной бечевке клеенчатую хозяйственную сумку. У них там, в больнице, видать, всё было продумано.

   «Айболит» уехал в сумке наверх.

   – Когда прочитаешь, спусти обратно!

   – Конечно!

   – Ладно, закрывай форточку, а то попадет!

   – Ага… А ты еще придешь?

   – Завтра!.. Тебя когда выпустят?

   – К Первому мая!

   До Первого мая было еще больше месяца. Севка вздохнул про себя и бодро сказал:

   – Ничего. Это скоро.

   Чтобы немножко поболтать с Алькой или просто помахать ей рукой, Севка стал прибегать каждый день.

   Впрочем, дней в каникулах оказалось не так уж много, и пролетели они стремительно. И в самый последний из них Севка спохватился: «Батюшки, а уроки?!» Те самые упражнения и примеры, которые Гета Ивановна задала на дом из-за карантина.

   Нет, Севка не стал надеяться на чудо: Гета, мол, забудет и не спросит. Севка проявил силу воли. С утра сел за стол и к середине дня сделал все задания. Примеры и задачки оказались нетрудные. С упражнениями было хуже – длиннющие такие. И нельзя сказать, что Севка очень следил за почерком, когда их дописывал. Но зато он сделал всё, что задали. И с облегчением запихал учебники и тетради в сумку. Впереди было еще полдня свободы…


   А потом пришло первое апреля.

   Считается, что это очень веселый день. Можно всех обманывать, устраивать всякие хитрости. Идешь, например, по улице и говоришь прохожему: «Дяденька, у вас шинель сзади в краске». Дяденька начинает вертеться, будто котенок, который ловит свой хвост. А потом всё понимает, но не сердится, только смеется и грозит пальцем. А еще можно придвинуть к дверям Романевских табуретку с пустым ведром, поколотить в стенку и заорать: «Римка, ты что?! Заснула? У тебя на кухне картошка подгорела!» – «Ой, мамочки!»

   Дверь – трах, ведро – дзинь, бах! Римка: «А-а-а-а!»

   Но омрачается этот день тем, что после веселых каникул надо топать в школу. И как назло – понедельник, до выходного целая вечность.

   Погода была согласна с хмурым Севкой. Сеял дождик. Он съедал у заборов остатки снега и рябил в лужах воду. Лужи были серые, совсем не такие, как на каникулах. Мокрые сердитые воробьи не галдели и прятались под карнизами. У них словно тоже кончились каникулы.

   Но… все-таки пахло весной. И все-таки до лета оставалось меньше двух месяцев. К тому же в кинотеатре имени 25-летия комсомола шел «Золотой ключик», и мама обещала дать три рубля на билет. Всё это слегка утешало Севку. А в школе стало совсем весело. Там бегали, хохотали, спорили и старались обманом отправить друг друга в учительскую: тебя, мол, директор вызывает. На эту хитрость попался только доверчивый Владик Сапожков…

   Когда сели за парты, к Севке опять подкралась печаль. Потому что рядом не было Альки. Но тут Гета Ивановна сказала, чтобы дежурные собрали у всех тетрадки по русскому языку, велела всем решать примеры, а сама села проверять, как написаны домашние упражнения.

   Когда кто-нибудь начинал шептаться, она поднимала голову и говорила:

   – Опять болтовня!.. У Светухиной вместо четырех упражнений одно, а она языком болтает! Будешь писать после уроков! А у Иванникова где задание? Тоже посидишь… Я вам не Елена Дмитриевна. Ей вы на шею садилися, потому что очень добрая, а на мне много не покатаетесь…

   Севка не болтал: не с кем было. И даже не оборачивался, чтобы обмакнуть ручку, потому что сам принес пузырек с чернилами. Он спокойно решал и ничего не боялся, поскольку все задания у него были сделаны. И он удивился, когда услышал:

   – А это что такое?.. Глущенко!

   – Что? – опасливо спросил Севка и встал.

   – Вот это! – Гета Ивановна ткнула длинным ногтем в страницу. – Это что, буквы? Это бессовестные каракули! Елена Дмитриевна твое царапанье терпела, я тоже долго терпела, а теперь – хватит! Иди сюда!

   С нехорошим холодком в животе Севка подошел к столу. И беспомощно затоптался перед Гетой.

   Гета Ивановна торжественно поднесла к Севкиному носу тетрадь и медленно разорвала ее.

   – Вот так! Перепишешь всё! От корочки до корочки!

   Севка обалдел от ужаса. Всю тетрадку? Всё, что он писал целый месяц! Там же еще с февраля упражнения!

   – Вы, наверно, сошли с ума, – сказал он тоненьким голосом.

   Тут же Севка сообразил, какие ужасные слова он произнес. И понял, что сию минуту обрушатся на него страшные громы и молнии. Он сжался. Но грома не было.

   – А-а… – почти ласково пропела Гета Ивановна. – Я сошла с ума… Я, конечно, слишком глупая, чтобы учить такого знаменитого гения. Нет, вы поглядите на него! Ему письма пишут со всего Советского Союза, он у нас лучше всех!.. А я вот возьму да напишу этим ребятам, какой ты на самом деле! Вот хотя бы этому Юре Кошелькову из Ленинграда, пускай он знает, какой тут у нас поэт…

   Она достала из классного журнала белый конверт, и на нем – внизу, где обратный адрес, – Севка сразу увидел ровные крупные буквы: «Юре Кошелькову». И тут же всё сделалось неважным. Всё, кроме письма. Потому что буква «Ю» была знакомая-знакомая. С длинной перекладинкой, пересекающей палочку и колечко.

   Севка, замерев от счастья, потянулся к конверту. Но Гета Ивановна живо отдернула письмо:

   – Нет, голубчик! Хватит с тебя писем. Получишь, когда всё перепишешь и вести себя научишься. А пока оно у меня полежит. И другие тоже.

   Севке не нужны были другие! Только это!

   – Отдайте! Это от Юрика! – отчаянно сказал он.

   – Ну-ка, помолчи! Он еще голос свой будет тут повышать!..

   – Отдайте! Это же от Юрика!

   – А хоть от Пушкина! Если будешь орать, я его вообще… – Она встала и взяла письмо так, будто хотела разорвать. Как тетрадку!

   Севка прыгнул и вцепился ей в локоть:

   – Не надо!

   Она стряхнула Севку:

   – Ах ты, негодяй!

   Но он опять прыгнул и вцепился. Гета Ивановна за шиворот выволокла его в коридор и потащила к дверям учительской. Но Севке было уже всё равно. Пусть его хоть убивают, лишь бы отдали письмо Юрика!

   – Отдавайте! – со слезами кричал он. – Отдавайте немедленно! Это мое! Это от Юрика! Не имеете права! Отдайте сейчас же!

   Гета Ивановна рывком втащила его в учительскую, и он мельком увидел растерянное лицо Нины Васильевны. Гета Ивановна толкнула Севку на середину комнаты:

   – Полюбуйтесь! Закатил истерику! Говорит, что я дура!

   Севка тут же повернулся к ней:

   – Отдайте письмо!

   Он попытался схватить конверт, но Гетушка оттолкнула Севкины руки и выскочила за дверь. Дверь захлопнулась, она была с замком. Севка заколотил по ней кулаками, загудела фанерная перегородка. Страх, что письмо исчезнет, был сильнее всего. И еще была ненависть.

   – Отдайте! Отдайте!! – рыдал он. – Вы в самом деле дура! Я маме скажу! Отдайте письмо!!

   Нина Васильевна схватила его за плечи, оттащила. Он упал на пол.

   – Пусть отдаст! Отдайте! Это же от Юрика!! Неужели они не понимают, что это от Юрика?! Почему они такие?

   Нина Васильевна подтащила его к дивану, попыталась усадить. Он упал лицом на клеенчатый валик. Его опять усадили. В учительской, кроме Нины Васильевны, были теперь еще какие-то люди.

   – Ну, по… жалуйста! – дергаясь от рыданий, кричал Севка. – Ну, пожалуйста! От… дай… те!..

   – Да вот, вот твое письмо…

   И конверт оказался у него в руках. Севка прижал его к промокшей от слез рубашке.

   – Успокойся, Глущенко… Ну тише, тише…

   Однако Севка не мог успокоиться. Рыдания встряхивали его, как взрывы. Ему дали воды в стакане, но вода выплеснулась на колени и на диван.

   И только через много-много минут слезы стали отступать. Но еще долго Севка вздрагивал от всхлипов. Из учительской ушли все, кроме Нины Васильевны. Та опять дала Севке воды, и он сделал два глотка.

   – Вот видишь, до чего ты себя довел, – сказала Нина Васильевна.

   Он довел? Это его довели! Севка всхлипнул сильнее прежнего.

   – Ну ладно, ладно, перестань, – торопливо заговорила Нина Васильевна. – Посиди вон там и успокойся.

   Она взяла его за плечи, увела в угол, к вешалке, усадила там на стул. А сама вышла. И кажется, заперла дверь.

   Севка повсхлипывал еще минут десять, потом совсем затих. И в школе было тихо. Уже отшумела перемена и шел второй урок. А может быть, и третий.

   Севка не понимал, зачем его сюда посадили. В наказание или просто так? И что будет дальше? Но эти мысли проскакивали, не оставляя никакой тревоги. Севка ничего не боялся и никуда не спешил. Главное было у него в руках – его сокровище, письмо Юрика. Севка сначала прижимал конверт к животу, а потом затолкал под рубашку. Распечатывать и читать сейчас он не хотел. Вернее, просто об этом не думал. Самое важное, что Юрик нашелся…

   А она хотела порвать письмо!

   Севка опять шумно всхлипнул. Погладил письмо под рубашкой. Сел на стуле боком и привалился щекой к спинке.

   Забрякал звонок, зашумела еще одна перемена. Севка напружинился. Сейчас придут сюда учительницы, будут разглядывать его и, может быть, ругать. Гета уж точно будет. А что, если спрятаться за пальто на вешалке?

   Открылась дверь, и вместе с Ниной Васильевной вошла… мама.

   Мама несла Севкин ватник, шапку и сумку.

   – Одевайся, – сухо сказала она.

   Севка, глядя в пол, засуетился, запутался в рукавах. Мама, не говоря ни слова, помогла ему. Потом подтолкнула к двери. У порога напомнила:

   – Что надо сказать, когда уходишь?

   – До свидания, – пробормотал Севка.

   На улице и следа не осталось от утренней пасмурности. Ни одного облачка. День сиял, было тепло, как летом, и улица была разноцветная. Севка глубоко и прерывисто вздохнул, будто вырвался из жуткого плена.

   Однако мама тут же поубавила его радость. Она проговорила ледяным голосом:

   – Видимо, ты просто сошел с ума.

   – Не сошел… – слабо огрызнулся Севка.

   – Нет, сошел. Только сумасшедший может сказать учительнице такие слова.

   – Какие?

   – Ты что, не помнишь?

   – Не помню, – искренне сказал Севка.

   – По-твоему, можно говорить учительнице, что она дура?

   Севка знал, что нельзя. Но злые слезы опять подкатили к горлу.

   – А тетрадку рвать можно?! А письмо…

   – Ну тише, тише, тише… Кстати, что за письмо? Раньше ты на эти письма внимания не обращал, а тут устроил такой бой…

   – Ну от Юрика же!

   Неужели и мама ничего не понимает?

   – От какого Юрика?.. Постой, это от мальчика, который тебе книжку оставил? Наконец-то!

   – Вот именно… – всхлипнул Севка.

   – Но почему же ты ничего никому не объяснил?

   Севка даже остановился.

   – Я?! Не объяснил?! Да я только про это и твердил изо всех сил! А они… А она… порвать…

   – Хватит, успокойся… Перестань. Ведь письмо-то теперь у тебя.

   Да, это верно, письмо у него. И, оттеснив едкую обиду, к Севке вернулась радость…

   Когда пришли домой, мама умыла Севку, велела зачем-то выпить крепкого и очень сладкого чая. И спросила:

   – Ну а что он пишет, Юрик твой?

   И Севка наконец распечатал письмо.

   В последний момент он испугался: а вдруг это всё же не тот Юрик? Или вдруг письмо не такое, какое ждет Севка. Может, Юрик просто пишет: ты, мол, книжку не принес тогда, поэтому вышли теперь по почте…

   Нет, письмо было самое такое, о каком Севка мечтал!

   Крупными твердыми буквами далекий друг Юрик писал ему:

...

   «Сева, здравствуй!


   Я прочитал стихи в газете и сразу понял, что это ты. Я тогда очень жалел, что мы больше не увиделись. Мама говорила, что ты напишешь письмо, только письма всё нет и нет. Я понял, что бабка не дала тебе адрес. Она была такая вредная и всегда ругалась. Но теперь ты напишешь, ладно? Я тебе тоже еще напишу. А потом мы всё равно увидимся обязательно. Я недавно был на берегу Финского залива. Это часть настоящего Балтийского моря. Напиши мне обязательно. Твои стихи очень хорошие.


   Твой друг Юрик».

   Письмо занимало целую страницу и еще немного на другой стороне. А ниже подписи цветными карандашами была нарисована картинка: синее море, пароход с черными трубами и дымом и со звездой на борту, желтый берег, а на берегу мальчишка в красной матроске. Он стоял спиной к пароходу, лицом к Севке. И улыбался, подняв тонкую руку…

   Мама тоже прочитала письмо и внимательно посмотрела на картинку.

   – Видишь, какой хороший у тебя товарищ…

   Она погладила Севку по колючей голове. Сейчас она была уже не сердитая и не строгая. Рассказала, что за ней на работу пришла школьная уборщица тетя Лиза: вас директор вызывает, ваш сын там школу разносит…

   – «Разносит», – горько хмыкнул Севка.

   – Придется тебе завтра как следует извиниться перед Гетой Ивановной, – сказала мама. – Если не хочешь, чтобы тебя исключили из школы…

   Извиняться – это хуже всего. Это такая мука – краснеть и давить из себя: «Простите, я больше не буду…» Но Севка понимал, что никуда не денешься.

   Ладно, в конце концов, это будет лишь завтра. А сегодня он целый день будет перечитывать письмо, разглядывать картинку и сочинять длинный-длинный ответ.

   Мама велела Севке сидеть дома и ушла на работу. Он забрался на мамину кровать, разгладил письмо на подушке. Прилег на него щекой… и тут же уснул. И спал, вздрагивая во сне, пока не пришла мама.

   Утром Севка и мама пошли в школу вместе. В шумном вестибюле Севка затравленно поглядывал на ребят. Но те пробегали мимо, веселые и равнодушные. Потом он увидел Гету Ивановну. Она шагнула из учительской – в своем «мундирном» платье с эполетами и с указкой-шпагой в руке. Прямая, твердая, как ручка от метлы, ненавистная.

   – Иди, – тихо и сурово сказала мама. И подтолкнула Севку.

   Он скрутил в себе отчаянный стыд и пошел. Пускай уж сразу…

   – Гета Ивановна, – тонко и громко проговорил он, задрав голову. – Простите меня.

   – Что-что?.. А, это Глущенко явился! Что ты сказал?

   – Простите, я больше не буду, – сбивчиво и тихо повторил Севка и опустил голову.

   Гетушка хмыкнула и посмотрела мимо Севки. И увидела маму.

   – Здравствуйте! А вы что пришли? Вы не волнуйтесь, мы сами с этим героем разберемся, идите на работу.

   Севка украдкой, из-за плеча, глянул на маму. Она вздохнула и стала спускаться по лестнице.

   И остался Севка опять один, без всякой защиты.

   – И-интересное дело, – слегка нараспев произнесла Гета Ивановна. – Обругал ты меня при всем классе, а извиняешься в уголочке, в коридорчике. Нет уж, ты это делай на уроке при всех ребятах… Иди в класс!

   Севка пошел. Разделся. Сел. Владик Сапожков сочувственно спросил с задней парты:

   – Досталось, да?

   Севка шевельнул плечом. Серега Тощеев сказал издалека:

   – Гетушка хоть кого доведет…

   – А я скажу, что ты обзываешься! – злорадно сообщила Людка Чернецова.

   – А я тебе косы выдеру и пришью… – серьезно пообещал Тощеев, тут же уточнив, к какому именно месту пришьет Людкины косы. И Севке стало немного легче.

   Но в это время протренькал колокольчик и появилась Гета:

   – Садитесь все… И ты, Иванников, сядь, не торчи… Ну, Глущенко, что ты хочешь нам сказать?

   Севка поднялся и молчал, переглатывая новую порцию стыда.

   – Ну-ка, выйди к доске.

   Севка пошел, цепляясь ботинками за шероховатые половицы.

   – Ну-ка, встань здесь и посмотри всем в глаза.

   Севка встал, но в глаза, конечно, никому не смотрел.

   – Дак что же ты собираешься сказать? – с некоторой торжественностью спросила Гета Ивановна.

   Ладно, пусть. Всё равно сейчас пытка кончится. И всё равно есть на свете Юрик, эту радость у Севки никто не отберет. Севка зажмурился и, будто прыгая в крапиву, выпалил:

   – Извините, я больше не буду!

   – Что ты не будешь?

   – Плохо себя вести, – механически сказал Севка.

   – И не будешь больше называть свою учительницу дурой?

   – Не буду, – пообещал Севка. И в глубине души у него шевельнулась смешинка. Очень тайная.

   – Ну и на том спасибо, – скромно и с печалью отозвалась Гета. Потом щелкнула замком портфеля. – А это возьми.

   Севка поднял глаза. Гета протягивала порванную тетрадь.

   – К тому понедельнику всё перепишешь, как было сказано.

   Что это? В самом деле? Она не забыла?

   Целую тетрадь переписать! За шесть дней!

   Холодное отчаяние накрыло Севку с головой.

   – Не буду я ничего писать, – устало сказал он.

   – Ты что?! Опять?! Будешь! Я своих слов назад не беру.

   – А я беру, – сказал Севка. Ему было уже всё равно.

   – Что ты берешь?

   – Свои слова. Извинения, вот что! – крикнул Севка. – Не хочу я перед вами извиняться!

   Потом его опять вели в учительскую и там что-то говорили и кричали. И опять Севка долго сидел в углу у вешалки, закостенев от тихой тоски. Он понимал, что теперь в его жизни всё хорошее кончилось навечно. И пусть кончилось…

   Пришла мама. Вздыхая и покачивая седой головой, Нина Васильевна сказала, что ей очень жаль, но поведение Севы Глущенко стало совершенно ужасное. Такое ужасное, что учительница отказывается с ним заниматься. И ничего не поделаешь, Сева Глущенко заслужил суровое наказание. Придется его исключить из школы. На неделю…

   Мама не ругала Севку. Нисколько не ругала. По дороге из школы она молчала, но не сердито, а как-то задумчиво. А дома сказала:

   – Ну вот, достукался… Будешь теперь заниматься сам. Каждый день будешь решать и писать то, что я задам. А то запустишь учебу и останешься на второй год.

   – Ну и пускай останусь, – буркнул Севка. – Зато Гетушки там не будет.

   Мама не стала спорить. Отметила для Севки в задачнике два столбика примеров, а в учебнике по русскому упражнение и ушла в свое Заготживсырье.

   Уроки Севка сделал быстро. Даже удивительно быстро. И… затосковал. Непонятно отчего. Раньше, когда случалось одному сидеть дома, Севка и не думал скучать. Даже радовался: можно заняться чем пожелаешь. Хочешь – книжку читай, хочешь – стихи сочиняй или сказки придумывай, хочешь – строй самолет из стульев или кукольный театр устраивай… Но сейчас ничего не хотелось. И тишина в доме была не такой, как прежде, и комната не такая, как всегда. И день за окном светил как-то непривычно.

   И Севка понял наконец, почему это. Потому что сам он был не такой. Он был и с к л ю ч е н н ы й.

   В прошлом полугодии у них в классе на целых две недели исключили Борьку Левина – за то, что прогуливал уроки, дрался и шарил по карманам в чужих пальто. Севка тогда смеялся про себя: что за наказание! Две недели свободы подарили человеку.

   Но оказывается, несладко от такой свободы.

   Нет, Севка не стал раскисать. Все-таки он был не нытик, не клякса какая-нибудь. Тем более, что исключили его несправедливо, не виноват он ни в чем, а виновата одна лишь зловредная Гета. И не будет он ни капельки переживать и мучиться. А будет он писать Юрику ответ на письмо, вот!

   Севка аккуратно вынул из тетрадки со стихами двойной чистый лист и опять сел к столу. И написал очень-очень аккуратно: «Здравствуй, Юрик».

   А что писать дальше?

   Два дня назад Севка написал бы, что собирается вступать в пионеры. Про весну написал бы, про морские бои во дворе и про скворечник – его повесил на шесте над забором Гришун, и там уже поселилось певучее скворчиное семейство.

   А теперь что писать? «Здравствуй, Юрик, меня сегодня исключили из школы…»

   Нет, можно, конечно, и про это. Можно рассказать Юрику про всё, что случилось. Юрик обязательно поймет. Он тоже возненавидит Гетушку, а Севку сдержанно, по-дружески пожалеет…

   Но писать про вчерашний и сегодняшний случай было тошно. Опять всё переживать заново…

   А если не про это, а только про весну? Но весна – это было сейчас не главное. При чем тут весна, когда на душе черным-черно?

   Захлопали двери в коридоре, послышалось песенное мурлыканье:

   Клен кудрявый,

   Клен зеленый, лист резной…

   Здравствуй, парень… трам-там-там…


   Это вернулась из школы Римка. Через полминуты она стукнула в Севкину дверь.

   – Чего тебе? – сумрачно отозвался он.

   – Сев… А правда, что тебя из школы исключили?

   – Иди к черту, дура! – гаркнул Севка.

   Римка хихикнула и пошла к себе.

   Клен кудрявый…


   Севка беспомощно посмотрел на дверь. Зачем заорал на Римку? Может, лучше было бы впустить ее и рассказать всё по-хорошему? Римка в общем-то не злая и не такая уж глупая. Наверно, посочувствовала бы. А теперь всем разболтает… Хотя и так, наверно, все знают…

   Ну и пусть! А чего ему стыдиться? Он по чужим карманам не лазал, стекла не бил, с уроков не бегал…

   Севка решительно встал. Письмо он потом напишет. Может быть, не просто письмо, а стихи сочинит – про то, как он когда-нибудь приедет в Ленинград и они с Юриком обязательно встретятся. На берегу Финского залива…

   Севка вышел во двор. Лужи обмелели, земля местами просохла. Было совсем тепло. Севка распахнул ватник и подумал, что можно ходить уже не в шапке, а в пилотке, которую подарил Иван Константинович. (Как он теперь живет, что с ним? В конце февраля было одно письмо, что доехал благополучно, встретился с женой и дочкой, а больше – ни гугу… А в его комнату въехал внук Евдокии Климентьевны Володя с женой, потому что у них скоро будет ребенок.)

   У кирпичной стены пекарни на сухой и утрамбованной полоске земли играли в чику Гришун, Петька Дрын из соседнего двора и незнакомый мальчишка. Севка подошел и стал смотреть.

   – Чё зыришь? – неласково сказал длинный Петька Дрын. – Хошь играть – играй… Или мотай отсюда.

   – Денег нет, – вздохнул Севка.

   – Ну и… – начал Петька, но Гришун сказал:

   – Пускай глядит. Не кино ведь, билеты не берут. – Потом спросил у Севки: – Хочешь пятак в долг?

   Севка помотал головой:

   – Не… Я всё равно проиграю… – И самокритично добавил: – У меня меткость еще не развитая.

   – Сам ты весь неразвитый, – заметил Дрын.

   Севка снисходительно промолчал. Уж кто-кто, а Дрын бы не вякал. Он по два года сидел в каждом классе и к тринадцати годам еле дотянул до четвертого.

   Третий мальчишка – верткий, чернявый, с длинными грязными пальцами, – не говоря ни слова, метал биток и аккуратно обыгрывал и Дрына, и Гришуна. Когда у тех кончились пятаки, он молча ссыпал мелочь в карман длиннополого пиджака и, не оглядываясь, пошел со двора.

   – Фиговая жизнь, – задумчиво подвел итог Гришун. И тоже побрел куда-то.

   Севка догнал его:

   – Гришун… А помнишь, ты говорил, что, когда весна будет, свисток мне сделаешь из тополя.

   – Не. Не помню… Да ладно, сделаю. Там работы – раз чихнуть. Только ветку добудь свежую.

   – Я добуду.

   Гришун шел к себе в стайку – сарайчик, в котором лежали дрова, хранилось разное барахло и стоял верстак. Севка не отставал, а Гришун не прогонял.

   В стайке Гришун деловито оглядел стенку с развешанным инструментом и сообщил:

   – Надо мамке полку для кухни сколотить, а то ругается: некуда кувшины ставить.

   – А ты почему не в училище? – осторожно спросил Севка и подумал: «Может, тоже исключили?»

   – Мы сейчас на заводе вкалываем, а нынче отгул.

   – Прогул? – удивился Севка.

   – От-гул. В воскресенье работали, а сегодня вместо него гуляем…

   Гришун потянул с поленницы доску. Севка посмотрел на него и сказал неожиданно:

   – А меня из школы исключили. На целую не-делю…

   – Ух ты! – удивился Гришун. Даже доску оставил. – Правда, что ли?

   – Ага.

   Гришун подумал, сел на верстак, приподнял за локти и посадил рядом с собой Севку. Спросил с интересом и сочувствием:

   – За что тебя так? Ты же еще маленький.

   – А вот так… – Севка вздохнул и покачал ботинками. И начал рассказывать.

   Гришун слушал со спокойным вниманием, иногда покачивал головой: понятное, мол, дело. И Севка рассказал всё как было. Даже не стал скрывать, что долго плакал в учительской.

   Когда он кончил, Гришун задумчиво проговорил:

   – Вот ведь какая она… – и добавил про Гетушку такие слова, что у Севки полыхнули уши. Но всё равно Севка был доволен.

   Гришун сказал:

   – А свисток я сделаю. Только ветку надо найти подходящую…


   После разговора с Гришуном у Севки на душе полегчало. Вечером он до самого сна читал «Пушкинский календарь» и думал, сколько несправедливости испытал в жизни Пушкин. В ссылки его отправляли, травили по-всякому и убили, наконец. А ведь он был великий поэт, а не какой-то Севка Глущенко.

   Спать Севка лег усталый и успокоенный.

   Но наутро Севка опять почувствовал, какой он неприкаянный. Он скрыл от мамы тоску и беспомощную тревогу, но, когда мама ушла на работу, надел ватник и пилотку, взял сумку и пошел из дому. Будто в школу…

   И так он стал делать каждое утро.

   Близко к школе Севка не подходил – увидят, и шум поднимется: «Эй, глядите, Глущенко приплелся! Исключенный Пуся пришел!»

   Иногда Севка прятался в Летнем саду под рассохшейся деревянной эстрадой и печально играл там, будто он Том Сойер, заблудившийся в темной пещере. Но долго в сумраке и застоявшемся холоде не поиграешь. И чаще всего Севка просто бродил по улицам и смотрел на весну.

   Весне дела не было до Севкиной беды. Она хозяйничала в городе. Снег остался только в темных углах, а у заборов проклевывались травинки и похожие на сморщенную капусту пучки лопухов. Несколько раз Севка даже видел коричневых бабочек.

   Севка старался уходить подальше от дома – на те улицы, где его не могли увидеть знакомые. И шагать старался не лениво, а озабоченно: я, мол, не болтаюсь просто так, а иду по своим делам.

   Но если поблизости не было прохожих, Севка устало замедлял шаги. Иногда отдыхал на лавочке у чьих-нибудь ворот, а бывало, что садился на корточки и рассматривал гибкие травяные стрелки. Это были первые разведчики будущего лета. Лето всё равно придет. Придет несмотря ни на что на свете. Несмотря на Севкины несчастья. Мысли об этом слегка утешали Севку. Он трогал мизинцем щекочущие кончики травинок и при этом почему-то вспоминал Альку.

   Все эти дни Севка не навещал Альку. Даже близко не подходил к больнице. Потому что думал: вдруг Алька от своей мамы знает, что его исключили? Вдруг начнет громко расспрашивать из окна, как это случилось? Хотя нет, расспрашивать не станет, она понятливая. Но всё равно стыдно будет: не потому, что он в чем-то виноват, а потому, что такой вот… несчастный какой-то, прибитый…

   Иногда, шагая по просохшим деревянным тротуарам, Севка начинал сочинять письмо Юрику. То в стихах, то обыкновенное. Но мысли убегали, первые же строчки разваливались и забывались. И скоро Севка окончательно понял, что эти пустые несчастливые дни – не время для письма.

   В середине дня Севка приходил домой – как все школьники. Прибегала на обед мама, торопливо кормила Севку. Про школу она не говорила и не упрекала его. Только была какая-то невеселая.

   Кажется, мама догадывалась о Севкиных прогулках. Один раз она сказала с печальной усмешкой:

   – Загорел-то как под весенним солнышком. Небось целыми днями на улице…

   – Не целыми, – буркнул Севка. – Я уроки делаю.

   Он в самом деле подолгу сидел за учебниками и тетрадками. Писал и решал гораздо больше, чем задавала мама. И это было совсем не трудно. И на душе легче делалось: все-таки не совсем разжалованный из учеников – хотя и дома, но занимается…

   С Гариком Севка не играл, к Романевским не заходил. Во дворе Севка виделся только с Гришуном. Гришун сам нашел нужную ветку и сделал Севке громкий тополиный свисток. На следующее утро Севка развлекался свистком в Летнем саду. Свистеть он научился по-всякому: протяжно и с перерывами, ровно и переливчато. А потом Севка сделал открытие: когда мелко дрожит кончик языка (будто говоришь букву «Р»), получается милицейская трель. Как у постового на углу улиц Республики и Первомайской.

   Севка решил испытать свисток: напугать кого-нибудь. Раздвинул в заборе доски и выглянул из сада на улицу. Севке «повезло». По другой стороне шагал не кто-нибудь, а железнодорожный милиционер – в черной шинели с серебряными пуговицами, в кубанке с малиновым верхом и с казацкой шашкой на ремне. Севка не удержался. Зажмурился от собственного нахальства и дунул: «Тр-р-р-р…»

   Милиционер остановился и смешно заоглядывался. Севка отпрыгнул от забора, с колотящимся сердцем продрался в лазейку под эстрадой и притих. Было весело, но еще больше было жутко. Если поймают и отведут в школу, тогда уж исключат не на неделю, а насовсем. С милицией шуточки добром не кончаются.

   Но никто не стал Севку разыскивать. Он понемногу успокоился, озяб и выбрался на солнышко. Ватник и штаны были в мусоре, оба чулка на коленях продрались. Так и придется ходить. Альки рядом нет, зашить некому… А ведь были когда-то хорошие времена: сядешь за парту, а рядышком Алька, и в классе не Гетушка, а нисколько не сердитая замечательная Елена Дмитриевна. Давно это было. А сейчас…

   Но как бы плохо ни было сейчас, а Севка вдруг понял, что соскучился по школе. Не по Гетушке, конечно (чтоб она совсем провалилась куда-нибудь), а по классу, где пахнет чернилами и дымком от печки. По тренькающему колокольчику тети Лизы. По Владику Сапожкову, по Сереге Тощееву, даже по вредной Людке Чернецовой… Даже по тишине во время письменных заданий, когда только скрипят и царапают шероховатую бумагу перья и надо с замиранием стараться, чтобы получались буквы, а не каракули…

   И Севка не выдержал.

   Воровато вертя головой, он пробрался в школьный двор, залез на кирпичный выступ, что тянулся в полутора метрах от земли и отделял подвал от главного этажа. Царапая пуговицами кирпичи, Севка двинулся к окнам своего класса.

   Подоконники были на уровне носа. Севка раскинул руки, встал на цыпочки и, чтобы не слететь с карниза, прижался к стене грудью, коленками и растопыренными ладошками. Зацепился подбородком за нижний край оконной ниши.

   Он увидел головы и плечи ребят, увидел Гету Ивановну. Ребята, кажется, что-то списывали с доски. Гета, как всегда похожая на преображенского офицера, ходила между рядами.

   Севка провел глазами по косичкам одноклассниц и стриженым макушкам одноклассников. Там, где стояла Севкина и Алькина парта, голов, конечно, не было. А дальше – Владик Сапожков и Людка Чернецова. Людка писала, сердито сжав губы, а Владик чему-то улыбался. Севка тоже тихонько улыбнулся. Оттого, что он видит ребят, в нем шевельнулась ласковая и грустная радость.

   А вон Серега Тощеев. Он вовсе не пишет, а что-то мастерит из листка. Наверно, голубя. Хочет пустить его под потолок. Вот Гетушка завопит: «Кто?! Оставлю после уроков!» Но Серега не очень-то боится Гетушку.

   Тощеев то ли ощутил Севкин взгляд, то ли просто решил поглядеть в окно. Повернулся… и встретился с Севкой глазами. Севку от затылка до пяток прошило игольчатым страхом. Сейчас Тощеев радостно заорет: «Гуща в окошко глядит!» И что поднимется в классе!

   Серега не заорал. Он просто смотрел. Его глаза будто жалели Севку.

   «Не шуми, ладно?» – молча и отчаянно попросил Севка. И Тощеев понял. Он опустил ресницы. И, будто ничего не было, стал опять мастерить голубя. Для будущей радости Гетушке!

   А Севка наконец почувствовал, какая здесь холодная стена. Солнце никогда не согревало ее, и кирпичная кладка будто впитала в себя всю стужу недавней зимы. Стена даже сквозь ватник холодила грудь, а ладони и коленки совсем заледенели. Севка зябко передернулся, попрощался глазами с классом и прыгнул вниз.

   Он упал на четвереньки, разбрызгав грязь и воду из мелких лужиц. Поднялся, вытер о ватник ладони, повернулся… и увидел Нину Васильевну.

   Он ее не сразу узнал. Он привык видеть директоршу в строгом синем платье, а сейчас это была старушка в сером шерстяном платке и потертом пальтишке.

   Сперва они смотрели друг на друга молча. Потом Севка стыдливо сказал:

   – Здрасьте…

   – Здравствуй, – вздохнула Нина Васильевна. – Здравствуй… И что же ты здесь делаешь, Глущенко Сева?

   Севка опустил голову. Переступил в лужице грязными ботинками… Но он был не из тех, кто долго стоит с опущенной головой, если не виноват. Он посмотрел на Нину Васильевну и негромко сказал:

   – Я смотрел. Я ведь не заходил в школу, я отсюда смотрел. И никому не мешал.

   – Вот видишь… – с укоризной начала Нина Васильевна и вдруг замолчала. И Севка вдруг понял ее, будто между ними протянулся тонкий проводок, чтобы слышать мысли. Нина Васильевна хотела сказать: «Вот видишь, Глущенко, к чему привело твое нехорошее поведение». И подумала: «А зачем? Всё равно он не будет считать себя виноватым. Он поймет, что я говорю это просто так: потому что я директор, а он второклассник…»

   И она спросила:

   – Соскучился по школе?

   Севка подумал.

   – По ребятам соскучился, – уклончиво сказал он.

   Нина Васильевна, совсем как обычная бабушка, покивала и повздыхала. Наклонилась, заглянула Севке в лицо:

   – Вот что… Сева. Пойдем-ка со мной в класс. Извинишься перед Гетой Ивановной, и будем считать, что кончилось твое исключение.

   Все жилки в Севке радостно рванулись и запели: в класс!

   Но…

   – Нет, – сказал Севка.

   Нет. И не потому, что надо извиняться. Это Севка как-нибудь перетерпел бы. Он сказал «нет», потому что иначе всё опять станет неправдой: Гета решит, что он почувствовал себя виноватым.

   А ребята скажут: «Директорша поймала Пусю во дворе и привела извиняться».

   – Нет, – опять сказал Севка и даже замотал головой и зажмурился.

   – Ну, что же ты такой… упрямый? Так и будешь болтаться по улицам, пока не кончится твой срок?

   Севка опять поднял глаза:

   – Я не болтаюсь. Я уроки учу каждый день. Сам…

   Она опять вздохнула и вдруг сказала то, что, наверно, не должен говорить директор:

   – Не знаю, как мне вас помирить… А давай переведем тебя во второй «Б». Согласен? К Ирине Петровне. И Бог с ней, с Гетой Ивановной… А? Прямо сейчас и пойдем.

   Во втором «Б» Севка знал почти всех ребят. Классы-то рядышком. Нормальные были ребята. А Ирина Петровна в тысячу, нет, в миллион раз лучше Гетушки. Хоть и кричит иногда, но не сердито нисколько. И с ребятами даже в хороводе иногда поет.

   Но тогда как же…

   – А как же Алька? – растерянно спросил он.

   – Какая Алька?

   – Ну… Фалеева. Мы с ней рядом сидим.

   – А, это та девочка, которая сейчас в больнице? Вы с ней дружите?

   Севка потупился и кивнул.

   Нина Васильевна озабоченно сморщила лоб:

   – Но ведь она столько пропустила из-за болезни. И еще пропустит. Я боюсь, не останется ли она на второй год.

   – Она же не виновата!

   – Я понимаю, Сева. Но знаний-то у нее всё равно не будет.

   – Будут! – испуганно пообещал Севка. – Она догонит, она старательная…

   – Ну хорошо, хорошо… А с тобой-то что делать?

   Севка тихонько пожал плечами. Что с ним делать? Сегодня пятница, а во вторник он пойдет в школу. Осталось потерпеть два дня, потому что воскресенье не считается.

   – Можно я пойду домой? – спросил Севка.

   – Что ж… Ступай… Ох, а забрызгался-то как. И чумазый. И дырки вон…

   – Я почищусь дома. И зашью, – пообещал Севка. – До свидания.

   И он пошел со школьного двора.

   В школе еле слышно забренчал звонок, и это значило, что сейчас на улицу выскочат ребята. Но Севка не бросился бежать или прятаться. Что-то произошло с ним. Он теперь не стыдился и не боялся. Ему даже хотелось: пускай повстречаются одноклассники. Не будут они дразниться. Тощеев недавно вон как по-хорошему взглянул.

   Но в эти минуты Севку ждало еще одно испытание – внезапное и тяжкое.

   Он был уже на улице и остановился у парадного школьного крыльца, когда распахнулись двери и стали выходить ребята. Именно выходить, а не выскакивать. Это были четвероклассники. Они сразу становились по трое. Длинный, очень серьезный мальчишка в танкистском шлеме вынес на плече свернутое знамя и встал впереди. На остром наконечнике неудержимо засияло солнце. Рядом со знаменосцем встали трубач с помятой, но сверкающей трубой и барабанщица. У барабана были празднично-красные бока и блестящие обручи.

   Севка задохнулся от безнадежной зависти и тоски.

   Да, было время, когда он верил, что скоро станет таким же. Будет повязывать треугольный сатиновый галстук (вон как они алеют своими узелками из-под воротников!). Будет, замирая от счастья, шагать в строю под громкий рокот барабана и бодрые выкрики горна.

   Не будет… После того, что случилось, кто его примет?

   А ребята всё выходили и строились. Наверно, пойдут на сбор в Клуб железнодорожников. А может быть, даже на экскурсию в пехотное училище.

   Севка не уходил. Смотрел. Понимал, что лучше уйти, не терзать себя, но стоял. Появилась вожатая Света. А следом за Светой вышла о н а… всё такая же строгая, красивая. В коротком аккуратном пальтишке, новых блестящих ботиках и синей вязаной шапочке. Галстук у нее был повязан поверх пальто.

   Она прошла совсем рядом и заметила Севку. Он не шевельнулся, но сжался внутри. И она сказала то, что должна была сказать:

   – А, это Глущенко… Эх ты, а еще собирался в пионеры.

   Из последних сил Севка сделал спокойное лицо и стал смотреть поверх голов.

   Загудел барабан, отрывисто засигналила труба, и шеренги, прогибая доски тротуара, двинулись от школы.

   И Севка двинулся. Но не за ребятами, а в другую сторону…

   Задавленный тоской, глотая застывшие комки слез, он побрел наугад и оказался в проулке позади библиотеки. Это был проход между высоким деревянным забором и глухой стеной какого-то длинного склада. Здесь редко кто появлялся. Неподалеку были удобные проходы с тротуарами, а этот пересекал пустырь, на котором сейчас от края до края разлилась лужа.

   Севка постоял на берегу. Посмотрел на отраженные облака – желтые и пушистые, на радужные нефтяные разводы. Идти обратно не хотелось. К стене склада лепилась полоска просохшей земли, там бы-ла тропинка. Севка двинулся туда и наткнулся на три доски, сбитые крепкими перекладинами. Это был приплывший откуда-то мосток.

   Севка с большим усилием спихнул доски на воду. Подобрал в прошлогоднем бурьяне длинную гнилую рейку. Встал на доски.

   Плот опасно качался. Эта опасность приятно погладила Севку щекочущей ладошкой. Слезы уже не давили. Впереди было хотя и маленькое, но все-таки приключение.

   Севка вышел на середину плота, постоял, проверяя равновесие. Оттолкнулся рейкой. Плот медленно пошел. Он раздвигал редкие верхушки торчащего из-под воды бурьяна. Вода разбегалась от досок солнечными зигзагами. Доски покачивались. И Севка впервые в жизни ощутил волнующую радость движения по воде. Чувство Плавания… Кончилось плавание не совсем хорошо. Лужа была глубокая, рейка уходила в воду больше чем на полметра. А в одном месте совсем не достала дна – угодила в яму. Севка потерял равновесие и, чтобы не свалиться, соскочил в воду.

   В яму он не попал, воды оказалось по колено. И была она не такой уж холодной – видимо, апрельское солнце прогрело это «море» до дна. Крушение случилось недалеко от края лужи, к которому плыл Севка. Он выбрался на берег, потом вздохнул, вернулся в воду и выволок на землю свой «корабль».

   Трехметровые доски перегородили тропинку. Одним концом плотик уперся в стену склада, а другой конец остался в воде.

   Севка подумал, снял ватник, расстелил на досках у стены. Сел на него. Разулся. Вытряхнул из ботинок воду, расстелил на солнышке мокрые чулки. Привалился спиной к бугристой штукатурке и закрыл глаза. Стало спокойно. Штукатурка была нагретая. Лучи солнца были теплые. Совсем как летом они припекали сквозь рубашку плечи и грудь, ласковыми ладошками гладили ноги. И тихо было так, что чувствовался даже шелест крыльев бабочки, которая залетела в этот прогретый безветренный переулок.

   Севка испытывал, видимо, то чувство, которое заменяет радость жизни очень старым и утомленным людям: можно тихонько радоваться солнцу и никуда не спешить.

   Севка не спешил. Куда торопиться? Ничего хорошего в будущем его всё равно не ждало. В пионеры не примут. Гета не оставит в покое.

   Алька выйдет из больницы еще очень не скоро. И наверно, останется на второй год. Нина Васильевна не стала бы зря говорить. А в другом классе Алька сядет с другим мальчишкой и подружится с ним. Потому что мальчишка этот не будет свиньей, как Севка, и сразу поймет, какая Алька хорошая… А он, конечно, свинья, целых пять дней не подходил к больнице.

   Была, правда, у Севки последняя радость: Юрик. Но Юрик так далеко, а письмо написать Севка до сих пор не собрался. И стихи для Юрика сочинить не сумел…

   И вообще он никогда не сможет сочинить никаких настоящих стихов и никогда не сделается поэтом и писателем. Одно только более или менее хорошее стихотворение придумал – про папу, – да и то самая лучшая строчка не его, а Пушкина. А другие стихи – совсем чушь. Если бы не было лень шевелиться, можно было бы прямо сейчас вырвать из тетрадки все листки и сделать из них кораблики. Легко и бездумно Севка пустил бы их на воду.

   Но двигаться не хотелось. Севка не шевельнулся, а только открыл глаза.

   Небо над ним было очень синим, а маленькие кудрявые облака веселыми и быстрыми. Что им до Севки и его горестей! Они бежали к солнцу. Башня библиотеки – светло-желтая от солнца и голубоватая от теней, легкая, кружевная – словно плыла навстречу облакам, надвигаясь на Севку. Глядя на эту вырастающую из-за серого забора церковь, Севка опять подумал о своем Боге. Может быть, все беды из-за того, что Бог рассердился за тот последний разговор? Ведь Севка сказал тогда: «Ну и пускай не принимают в пионеры…» Но эта мысль скользнула и ушла, не взволновав Севку. Понимал Севка, что Бог не стал бы ему мстить. Что он, такой мелочный, что ли? Не стал бы он придираться к словам несчастного второклассника, который плачет в подушку. А кроме того, Севка знал – не только сейчас, но всегда знал в глубине души, – что этот седой старик на крыльце заоблачной башни – сказка. Одна из тех сказок, что придумывал Севка, чтобы жизнь была интереснее и радостнее.

   А теперь сказка кончилась. Какие тут сказки, когда не Змеи Горынычи, не Бабы Яги, не страшные сны и опасливые мысли, а настоящие злые люди принесли Севке настоящую беду.

   Когда Севка стал большой, он много думал, почему зло часто бывает сильнее, чем добро. Почему нахальные, жадные, нахрапистые люди побеждают хороших и великодушных? Почему умные и добрые иногда боятся злобных, безграмотных, безжалостных, тупых? Ведь и Нина Васильевна почему-то боялась Гету. Он понял до конца это после, но смутно чувствовал и в тот горький день.

   Когда Севка вырос, он научился отвечать на такие вопросы. Научился даже давать отпор тем, кто делает зло. Не всегда получалось, но он старался. Отвечал иногда словами, иногда делом, а если надо, то и проще – по зубам. Но всё это было потом, а пока он сидел и думал: «Почему же так?»

   Почему Нина Васильевна не возьмется сама учить второй «А» и не велит, чтобы Гета убиралась работать сторожем дровяного склада или продавщицей в рыночном киоске, – там ори и ругайся сколько хочешь. Почему вожатая Света не подойдет и не скажет: «Сева Глущенко, мы во всем разобрались и считаем, что ты всё же должен стать пионером». Почему не придет поскорее май и не выйдет из больницы Алька и не скажет тихо, но решительно: «Не буду я оставаться на второй год. Ни за что на свете…»

   Если бы всё это случилось, это было бы лучше всяких сказок. Севка не знал, что со временем так всё и случится. Кроме одного: Гета уйдет не в сторожа и не в продавцы, а в инспекторы гороно. Она слегка располнеет, заведет шляпу, не станет больше говорить «по?льта» и «на лошаде?» и научится мило улыбаться. Но это не важно. Главное, что она уже не бу-дет учить ребят…

   Ничего этого Севка не знал. Он сидел, вытянув ноги, прижимаясь к штукатурке, и глядел на башню и облака.

   Потом опять закрыл глаза. Смотреть не хотелось, шевелиться тоже. Хорошо, что сидеть так придется долго: чулки и ботинки высохнут не скоро…

   Когда послышались шаги на тропинке, Севка глаз не открыл. Только подтянул ноги, чтобы дать человеку пройти. Пусть проходит и ни о чем Севку не спрашивает. Севка никому не мешает, пусть его не трогают.

   Но человек не прошел. Он сделал последний шаг – тяжелый и твердый – и остановился над Севкой.

   – Мальчик, где школа номер девятнадцать? – негромко и как-то даже робко спросил мужчина. – Я тут совсем заблудился…

   Севка и сейчас не открыл глаз, только махнул вдоль переулка рукой.

   – А ты не из этой школы?

   – Из этой, – сказал Севка. Ему было всё равно.

   – А может быть, ты знаешь одного мальчика… из второго класса?..

   Севка ощутил некоторый интерес. Правда, не настолько сильный, чтобы шевелиться. Но спросил всё же:

   – Из «А» или из «Б»?

   – Кажется, из «А». Да, из «А». Его зовут Сева Глущенко.

   Севка насторожился, но тут же опять ослаб. Пусть. Одной бедой больше или меньше – какая разница. Он сразу понял, в чем дело: это железнодорожный милиционер, которого Севка подразнил свистком. Значит, заметил, запомнил, расспросил ребят, узнал имя… Не шевельнув головой, Севка поднял веки и скосил глаза на ноги мужчины.

   Милиционеры ходят в сапогах, а Севка увидел начищенные ботинки. Забрызганные, но всё равно блестящие. Солнце горело на них желтыми искрами. Над ботинками нависали края черных суконных брюк с очень острыми складками.

   По лезвиям складок Севкины глаза сами плавно заскользили вверх и зацепились за край черной шинели. С этого края, как с трамплина, они прыгнули выше и увидели опущенную руку в черной перчатке. Тугая, по неживому скрюченная перчатка прижимала к шинели знакомый до буковки номер «Пионерской правды».

   Севкины глаза опять метнулись – вверх и наискосок. И по ним ударили медной вспышкой две пуговицы с якорями. Это был не только блеск. Это был как бы двойной удар колокола, которым на кораблях отбивают склянки: ди-донн…

   И еще две пуговицы. Колокол – уже не корабельный, а громадный – ахнул над головой: бам-бах!..

   И еще – во всё небо: тах! тамм!..

   Над двойным рядом пуговиц, над черным ворот-ником и белым шелковым шарфом Севка увидел лицо с бритым, чуть раздвоенным подбородком. Лицо расплывалось, но четко-четко был виден маленький шрам, похожий на букву «С»…

   Высоко-высоко над собой видел это Севка…

   Он сидел еще очень долго. Миллионы отчаянных мгновений, которые слились в неслыханно долгую секунду. Потом тысячи пружин рванули Севкино тело вверх. Он ударился лицом о шинель и сразу утонул в ее спасительной, колючей, пахнувшей сукном черноте.

   …И над полярными островами, над зубьями изъеденных снежным ветром скал тучи и тучи птиц поднялись от неистового Севкиного крика.


   1982 г.

notes

Источник: http://www.gramotey.com/?open_file=1269057503